Менделеев - Михаил Беленький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бородин писал матери: «Менделеев сделался, конечно, главою кружка, тем более что, несмотря на молодые годы (он моложе меня летами), был готовым химиком, а мы — учениками…» Можно добавить, что Александр Порфирьевич был старше не только «летами», но и «степенями», поскольку уже являлся доктором медицины. Еще недавно не очень общительный и довольно зажатый человек, Менделеев становится бесспорным лидером стихийно сложившегося, но от этого не ставшего менее блестящим, научного сообщества. И этот «мгновенный» переход в иное качество будет в скором времени почти зеркально отпечатан в характере его первого научного открытия.
Авторы некоторых публикаций к тем, кто составлял основу менделеевского кружка, добавляют также Мечникова, который якобы примкнул «позже». Илья Ильич Мечников, с которым Менделеев, Сеченов и Бородин в дальнейшем были связаны тесной дружбой, был гейдельбержцем скорее по духу. В Гейдельберге он мог появиться (да и то проездом) не раньше 1864 года, когда, будучи восемнадцатилетним исследователем (он поступил в университет в 16 лет и окончил курс за два года), бросил резать круглых червей-нематод на острове Гельголанд, свернул свою самостийную экспедицию и, собрав результаты, отправился в Гисен к профессору Лейкарту. Впрочем, надежды на то, что Лейкарт допустит в свою лабораторию никому не известного нищего юношу, было мало. Деньги у него давно закончились, очень хотелось есть — просто качало от голода, но еще больше хотелось поработать с настоящими приборами, чтобы удостовериться в своем открытии — эта североморская нематода чередовала формы размножения! Более того, размножение круглых червей зависело от образа жизни: поколения-паразиты были гермафродитами, а особи, свободно живущие вне организма хозяина, оказались разнополыми. Тогда именно он и встретился с Пироговым, который из Гейдельберга опекал осевших в Европе русских стипендиатов (или не встретился, а через кого-то попросил), и Николай Иванович всё устроил. Петербургские столоначальники, наверное, даже не поняли, что никто этого мальчишку в Европу не отправлял, не добавлял к официальной группе, посланной под руководством Пирогова для «приуготовления»; решили, что сами обсчитались, и дали стипендию. А знакомство Мечникова с менделеевским кружком, видимо, состоялось уже заочно, через оставшихся в Германии русских студентов. Как бы там ни было — спустя несколько лет он был признан старшими товарищами истинным гейдельбержцем.
Если быть совершенно точным, то науку, которой Менделеев занимался в Гейдельберге, следует именовать не физической химией, а химической физикой. Теперь она так и называется и занимается исследованием всех ступеней химического превращения, имея на вооружении оборудование, дающее возможность соревноваться со скоростью этих превращений. У Менделеева же был очень простой, хотя и тщательно подготовленный инструментарий. В опытах, подобных тем, которыми он удивил Саллерона, ученый испытывал жидкость в ее естественном и самом сильном с точки зрения сцепления молекул состоянии. Результат был нулевой — момент отрыва пластинки не поддавался анализу. Тогда, в надежде все-таки уловить какие-то неожиданные и тайные межмолекулярные механизмы, он начал искать способ ослабить силу сцепления молекул и нашел его в ускорении хаотического теплового движения внутри капилляра с жидкостью. Теперь главным прибором стала тонкая стеклянная трубка с волосным отверстием внутри. Сама по себе трубка являет собой простейший измеритель плотности жидкости: если опустить ее конец в воду, то по смоченному каналу жидкость сама собой (молекула за молекулой, подтягиваясь друг за дружку и за молекулы на стенках канала) поднимется на определенную высоту — та жидкость, в которой сила сцепления сильнее, естественно, поднимется выше, чем жидкость «слабая». Но если жидкость в капилляре нагревать, то движение в ней ускорится, несмотря на разреженное состояние… Молодой ученый искал связь между температурой нагревания, скоростью подъема и уровнем жидкости, как завороженный всматривался в капилляр, терпеливо перенося «безответность» испытываемого препарата.
В лаборатории, где он был и исследователем, и лаборантом, и уборщиком, Менделеев упорно, день за днем пытался проникнуть за видимую грань материи и уже, казалось, чувствовал ее без всяких приборов — почти на ощупь… Тетради, в которые он аккуратнейшим образом вносил результаты опытов, исписывались одна за одной, однако долгое время дело обстояло так, будто он хотел добиться не открытия секрета поверхностного натяжения, а закрытия избранной области исследования. Но Менделеев и не думал унывать. У него был характер человека, идущего к пониманию сути вещей, и гейдельбергская удача просто ждала своего часа. А пока, всего через месяц после возвращения из Парижа, он снова собрался в путешествие, о чем сообщил своей постоянной корреспондентке: «Вы поймете, Феозва Никитична, что письмо ваше… заставило меня, прежде всего, вспомнить о своей великой забывчивости. Если бы таким образом поступил кто-нибудь другой, а не Вы, я принял бы это письмо за упрек, но Вам известна моя забывчивость, и Вы тоже знаете, что я не сомневаюсь в Вашей милой снисходительности. Беда одна — хотелось бы написать Вам побольше, да сегодня еду в Швейцарию, и знаете зачем — отдыхать. До сих пор поработал довольно, время же жаркое, а отсюда так это близко — часов 5 езды…»
В новое путешествие Менделеев отправился вместе с Бородиным, который в одном из своих писем рассказал: «В осенние каникулы 1859 года мы с Дм. Ив. вдвоем отправились гулять в Швейцарию, имея в виду проделать всё, что предписывалось тогда настоящим любителям Швейцарии, т. е. взобраться на Риги, ночевать в гостинице, полюбоваться Alpengrűhen'ом, прокатиться по Фирвальштетскому озеру до Флюэльна и пройти пешком весь Oberland. Программа была нами в точности исполнена…» Ровно о том же самом, но в совершенно другой тональности, в каждой строке восторгаясь и отчаиваясь от несказанности увиденного, красочно и многословно напишет своему милому другу Менделеев:
«Вы не поверите, Феозва Никитична, что я с великим страхом берусь за почтовую бумагу. Видел так много, наслаждение так полно и невыразимо, нахожусь теперь в таком настроении, что, право, боюсь — или ничего не скажу, или скажу уже так, как того нет на самом деле, притом только что написал письмо своим в Сибирь, картины только что промелькнули перед моими глазами. Только не ждите, пожалуйста, чтобы я вам объяснил, почему и для чего бродят по горам пешком, по камням, снегу и в грязи, куча путешественников, изнеженные англичанки, такие барыни, которые так и хотят сказать республиканской прислуге русскую нотацию. Чего они, все мы ищем там, отчего бросают последние деньги немецкие студенты, чтобы побродить здесь, отчего два дня в горах заменят годы, пополнят годы воспоминаниями, знает, вероятно, много узнавший Гончаров, а мне, право, непонятно, что за причина какого-то полного чувства от одного момента. Да, именно, достаточно одного момента, как первый взгляд на пирамиду Веттергорна, представившуюся, когда мы поднимались из Мейрингена на Шейдек. Эта снеговая вершина просто-напросто точно острая крыша, покрытая снегом. Мы лезем на гору вышиной с версту, справа скачет Beichenbach[12], скалистая гора поросла елями, усталый отираешь пот и вдруг между деревьями видишь эту пирамиду, блестящую, отражающую свет. Кажется, простая штука, а нет, отчего-то так и охватит всего чем-то здоровым, пропадает усталость, не забудешь этой минуты, рад будешь десять верст лезть, чтобы один раз испытать то же. А отчего — я вам не скажу. Не скажу не потому, что не хочу, нет, оттого, что сам не знаю, и выдумать не могу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});