Мы всякую жалость оставим в бою… - Александр Авраменко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она кивает и аккуратно увязывает шоколад в чистый платок. Из последовавшего короткого разговора я узнаю, что во второй день войны поляки убили ее старшего сына, заподозренного в шпионаже. Спрашиваю, легче ли жить стало? Она несколько раз кивает: намного. Поляков разогнали, а ей и ее мужу, как пострадавшим от ляхов выдали корову и пять овец. Средний сын обзавелся своим хозяйством — получил бывший польский хутор. Проносится команда «По вагонам!». Русинка кланяется, а потом долго смотрит мне прямо в глаза. Ее лицо приводит на ум лики Богородицы со старинных образов. Какое-то отрешенное, надчеловеческое, с немыслимым взглядом… Она быстро трижды крестит меня и идет вдоль уже начавшего движение состава, мелким семенящим шагом, постоянно крестясь. Я гляжу ей вслед, и в памяти всплывают строки:
Склоняся к юному ХристуЕго Мадонна осенила…[1]
В заново отстроенном Кракове нас встречают союзники. На вокзале эшелон приветствуют офицеры войск СС из службы безопасности. Приятно видеть этих бравых парней затянутых в черную форму. С удовольствием пожимаю протянутые руки. После официального приветствия мы, словно старые товарищи (а впрочем так и есть: у одного из эсэсманов на кителе испанский орден и наша медаль «За боевые заслуги») рассаживаемся по открытым автомобилям. Я останавливаюсь и спрашиваю «испанца»:
— Дружище, а как мои солдаты?
— Не беспокойся, товарищ, за ними придут автобусы, — улыбается тот, — их провезут по городу, потом ресторан, прогулка, театр и бордель…
— Благодарю, оберштурмбанфюрер, — за своих парней я спокоен, но хотелось бы узнать и наш маршрут. — А что будем делать мы?
— Ну, друг, у нас совсем иная программа! — эсэсовец широко улыбается. — Сперва мы провезем Вас по городу, потом — ресторан, дальше прогулка, театр и, на сладкое, кабаре, которое тот же бордель!
Он оглушительно хохочет над своей немудрящей шуткой. Я смеюсь вместе с ним. У него хорошее открытое лицо, пересеченное старым шрамом. Я указываю на шрам:
— Испания?
— Нет, это раньше. Жиды…
При этих словах его лицо как бы застывает и становится жестче и строже. Он сжимает кулаки. Мне немного завидно: в моем прошлом нет таких достойных событий. А жаль…
Оберштурмбанфюрер смотрит в мою сторону. Отразившуюся на моем лице зависть он, видимо, трактует по-своему: соратник сочувствует страданиям соратника. Он широко улыбается и, изрядно ткнув меня локтем в бок, незаметно протягивает фляжку:
— Дружище, — шепчет он мне, — давай по глотку, за Победу!
— Давай, — я делаю глоток и, возвращая флягу, интересуюсь, — Слушай, а почему шепотом?
— Наш Гейдрих, — он указывает глазами на передний автомобиль, — не больно жалует выпивку. Ну, как коньяк?
— Отменно. Из старых запасов?
— Не поверишь — здешний! Раскопали, — он протягивает мне руку, — Йозеф Блашке. Для тебя — Зепп.
— Всеволод Соколов. Для тебя — Сева.
Я вспоминаю мучения Шрамма при попытке произнести мое имя-отчество и усмехаюсь. Зепп заинтересованно подвигается ближе и тихо прыскает в кулак, сперва услышав мой рассказ, а потом, пытаясь повторить подвиг Макса.
За разговором мы прибываем на место. Шпалерами стоят солдаты СС. Выйдя, мы словно сливаемся с ними, несмотря на иной покрой формы и цветные фуражки.[2] Эсэсманы и дружинники ревут в десятки глоток приветствия «Хайль!» и «Слава!» сливаются и сплетаются в майском небе.
Группенфюрер Гейдрих произносит речь. Коротко, ясно, четко: слава Рейху, слава России, слава всем нам, что ведут войну с мировым еврейством ради всеобщего счастья. Потом желает нам хорошо провести в Кракове время (увы, одни сутки) отведенное на переформирование нашего эшелона.
Мы шагаем по улицам старого города. Зепп позвал в компанию друзей. Это Мартин Готфрид Вейс и Руди Вернет. Со мной шагают капитан Бороздин, штабс-капитан Тучков и поручик Фок.
День проходит на славу. Ресторан встречает нас вкусными запахами и музыкой Шуберта. Заливное из желудков, свинина с мазурской брюквой, бигос, фляки[3] — все это основательно сдобренное «выборовой» и «житной» почти примиряет меня с Польшей вообще и с польской кухней в частности. Только Вернет, заказавший «кайзершмарен» и картошку с беконом, недовольно морщит нос. На его взгляд польская кухня через чур тяжела.
Прогулка по городу удается как нельзя лучше. Зепп с товарищами знают наперечет все интересные уголки и закоулки города и просто сгорают от желания показать их нам. Новая архитектура Кракова мне нравится, и я сообщаю об этом вслух. Тут же Вернет, который, кстати, имеет ученую степень доктора, заводит со мной серьезную дискуссию о культурах, оказавших влияние на польскую.
Я пытаюсь отстоять старинный тезис, слышанный еще от отца: польская культура — это фантом, нонсенс. Нет ни какой польской культуры, а есть смесь русской и прусской культур, которые собственно, и породили это странное образование — Польша.
Доктор Вернет отстаивает свою версию: Польша есть самостоятельное порождение, безобразный плод союза евреизированных хазар и римско-католических церковников. «Несмотря на облагораживающее влияние русской и германской культур, поляки в Польше, — рычит Вернет, — остались дикарями, уродливым наростом на лице арийско-славянской подрассы».
За этим спором, в котором принимают участие все, день клонится к вечеру. И вот театр. Если честно, то он производит на меня гнетущее впечатление: в роскошном здании, на роскошной сцене такая… ну, мягко говоря, слабая труппа. Я и так не люблю Верди, но «Аида» в постановке этих, с позволения сказать, артистов… Радомес просто ужасен!
— Где Вы нашли это чучело? — спрашиваю я Блашке. — Ему место на лесоповале, не в театре.
— Увы, дружище, увы. Прежняя труппа на девять десятых состояла из аковцев и жидов. Пришлось обновить, — он кривится. — А где прикажешь брать качественные оперные голоса в Польше?
— Зепп…
— Да, Сева?
— Послушай, а ведь Фюрер, если мне помнится, сказал, что если у еврея хороший оперный голос, то он уже заслуживает избавления от лагеря. У нас выступают еврейские труппы и оркестры. И, право слово, даже «Жизнь за царя» и «Золото Рейна» не проигрывают в их исполнении.
— Пожалуй, ты прав. — Зепп энергично встряхивает головой. — Надо поговорить с ребятами из зондеркоманд. Пусть поищут.
Гнусное впечатление от краковской «Аиды» парни из СД пытаются скрасить отменным коньяком, который, кажется, у них неисчерпаем, и симпатичными девушками из их же конторы. Девушки приглашены, так как мы на отрез отказались от посещения варьете, узнав, что тамошняя труппа так же подверглась чисткам. Бороздин что-то бормочет относительно певичек и танцовщиц, проверенных членов партии с 1921 года. Услышав перевод эсэсманы дружно грохают, и признаются сквозь смех, что с варьете они, кажется, тоже слегка погорячились. Но они готовы исправить свои ошибки, и приглашают своих сослуживиц. Одна из них, Марта, блондинка с задорно вздернутым носиком и чуть коротковатой верхней губой, прочно завладевает моим вниманием. Она мила, обаятельна, остроумна и смело пьет коньяк наравне с мужчинами. Вечер мы проводим весьма мило.
* * *…Пьяная луна, пьяная ночь, пьяная весна. Я лежу на отельной кушетке. Шарфюрер СС Марта Лейдт лежит рядом, тихо подремывая у меня на плече. В не зашторенное окно я вижу, как уходит далеко в небо луна, и, увидев вдруг на горизонте бледную розовую полоску, точно растерявшись в своей высоте, сразу утрачивает весь свой волшебный блеск.
Еще тише становится кругом. Полоска краснеет и точно сильнее темнеет город.
Я вглядываюсь в лицо Марты. Куда девался ее задор, хотя все так же прекрасна она. Мне хочется насмотреться на нее, запомнить, но сон сильнее, и не одна, а две уже Марты передо мной, и обе такие же красивые, нежные…
— Спишь совсем…
Нежный голос ласково проникает в мое сознание. Я тянусь обнять ее, но она тоскливо, чужим уже голосом говорит:
— Пора…
* * *Мягко и плавно катится вагон. Я тщетно пытаюсь понять: что меня мучит? Какая грусть закрадывается в сердце? Что за человек Марта?… А сон все сильнее охватывает меня, легкий ветерок гладит лицо и волосы… голова качается в такт вагонным колесам. Слышится ласковый голос Марты, или это певучий голосок жены напевает какие-то добрые, нежные песни.
«Марта» — проносится где-то, и звенит над дорогой, и несется над просторами Германии, России, всего мира…
Майор Макс Шрамм. Москва. Август 1940 года
После боя того во мне что-то сдвинулось. Первое время без снотворного уснуть не мог, всё мне те рожи оскаленные по ночам снились. И не только по ночам… Я себе тоже руки припалил капитально, когда Севу вытаскивал, просто в горячке боя не обратил внимания, и когда всё закончилось в госпиталь не только его повезли, но и меня отправили. Попрощался я с ребятами своими из экипажа. И сразу меня в «Бюссинг» санитарный запихнули и повезли в Ургу. Там я весь июль пролежал, операции мне делали, кожу пересаживали, сам Филатов делал. Он хоть и окулист, но и такие операции умел, в общем, нормально починил мои конечности. В госпитале меня и награда нашла, получил я «За Отвагу». С бантом. И значок участника рукопашного боя. А танкисты из Севиной бригады мне сувенир прислали — меч самурайский, настоящий старинный. Того офицера, что я из бронебойки снял, говорят, что восемнадцатого века, не та штамповка, что они сейчас на своих заводах делают. Словом, месяц меня в порядок приводили: руки лечили, нервы мои пошатнувшиеся. Наконец время выписки пришло, и направили меня назад, в Рейх. Оказывается, сразу после вылета вызов в часть пришёл — выяснилось, что в Рейхе острая нужда в лётчиках с боевым опытом, а таким, как у меня тем более… Мало кто из наших подобными подразделениями командовал… Ну, самолётом в Москву прибыл, явился в Штаб Авиации, там предписание получил — срочно явиться в Берлин, в Управление Люфтваффе за назначением. Я полковнику — кадровику, мол, выпиши мне документы через Малороссию, я хоть жену повидаю, только женился, два месяца назад. А он на меня волком — НЕМЕДЛЕННО в Берлин, майор! Туда свою благоверную вызовешь, сам ФЮРЕР тебя требует… Ну, что делать, даже к супруге Всеволода Львовича не зашёл, сразу из Штаба на машину и на аэродром, а там «Сикорским» в Берлин, прямым рейсом… Вечером на Темпельхоффе приземлились, из самолёта вышли, а меня уже встречают — стоит «Опель-капитан», а при нём штабс-ефрейтор при полном параде, весь сияет в своей форме белой. Посадил меня в машину, чемодан кинул в багажник, за руль и помчал в Управление… Приезжаем — меня сразу наверх. Не в смысле этажа, а в смысле начальства: сам Удет принял, в кресло усадил и давай расспрашивать. О здоровье, о боях, о тактике нами применяемой. Сам сидит, слушает внимательно. Ну, выложил я ему что он хотел, а фельдмаршал мне и говорит, что хочет меня при штабе оставить, мол слишком всё это ценно, требуется чтобы я опытом с остальными поделился, да и раны пока подживут получше. Не выдержал я, поднялся и говорю ему прямым текстом: