Синяя борода - Курт Воннегут
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот что она говорит мне в последнюю ночь, проведенную в Хэмптонах:
— Животное, растение и неживая природа? И то, и другое, и третье?
— Честное слово. И то, и другое, и третье.
Пигменты и связующие вещества для красок бывают и животного, и растительного, и минерального происхождения, так что любая картина состоит из того, другого и третьего.
— Почему ты не даешь мне посмотреть?
— Потому что это — мой самый последний вклад в этот мир, — ответил я. — Я не хочу присутствовать при том, как люди станут его оценивать.
— Значит, ты просто трус, — сказала она. — И вот таким я тебя и запомню.
Я немного подумал, а потом услышал, как мой голос говорит ей:
— Ладно, я пошел за ключами. А потом, мадам Берман, я буду вам признателен, если вы составите мне компанию.
* * *Мы выступили во тьму, ведомые прыгающим лучом фонарика. Она — притихшая, робкая, потрясенная, целомудренная. Я — ликующий, на взводе и охваченный паническим ужасом.
Сперва мы шли по выложенной камнем дорожке, но потом она свернула к конюшне, и под ногами у нас оказалась полоска стерни, которую проложил сквозь заросли своей газонокосилкой Франклин Кули.
Я отомкнул двери и просунул руку внутрь. Мои пальцы нащупали выключатель.
— Страшно? — спросил я.
— Да.
— Мне тоже.
Напоминаю: мы находились у правого края полотна восемь футов в высоту и шестьдесят четыре в длину. Как только я включу прожекторы, нам откроется картина, сжатая перспективой почти в треугольник — в высоту-то полных восемь футов, но в длину всего пять. С этой точки невозможно понять, что это за картина — вернее, о чем она.
Я щелкнул выключателем.
На мгновение воцарилась тишина, а потом мадам Берман вскрикнула от изумления.
— Не двигайтесь с места, — предупредил я. — Я хочу услышать ваше мнение.
— Можно мне подойти поближе?
— Да, сейчас. Но сначала скажите мне, что вам видно отсюда.
— Длинная изгородь
— Так.
— Очень длинная изгородь. Невероятно высокая и длинная изгородь, плотно усыпанная прекраснейшими драгоценными камнями.
— Благодарю вас, — сказал я. — Теперь, пожалуйста, возьмите меня за руку и закройте глаза. Я провожу вас к середине, и там вы снова их откроете.
Она закрыла глаза и позволила мне вести себя, не сопротивляясь, как воздушный шарик на нитке.
Когда мы дошли до середины, и с каждой стороны от нас простиралось по тридцать два фута живописи, я велел ей снова открыть глаза.
Мы стояли на краю ложбины. Была весна, и под нами простиралась прекрасная зеленая долина. С нами на краю и внизу в долине находилось в точности пять тысяч двести девятнадцать человек. Самый большой из них был размером с сигарету, самый маленький — с маковое зерно. Там и сям виднелись сельские постройки, а неподалеку от нас высились развалины средневековой сторожевой башни. Картина была выписана с фотографической точностью.
— Где мы? — спросила Цирцея Берман.
— Мы там, — ответил я, — где находился я на рассвете того дня, когда в Европе закончилась Вторая Мировая война.
35
Теперь-то это все входит в программу экскурсии по моему музею. Первым делом обреченные девочки на качелях в прихожей, потом ранние работы первых абстрактных экспрессионистов, а потом — без промаха поражающая штуковина в амбаре для картошки. Я вынул штыри в дальнем конце амбара, державшие закрытыми вторую пару дверей, чтобы изрядно погустевший поток посетителей двигался вдоль штуковины, не создавая водоворотов и завихрений. Вошли с одного конца, вышли с другого. Многие проходят не один раз, а два, а то и больше — не через всю экспозицию, конечно, а только через амбар.
Вот так!
Исполненные достоинства критики пока не появлялись. Впрочем, несколько посетителей-непрофессионалов уже попросили меня определить, к какому жанру я отношу свою картину. Я отвечал им теми же словами, которыми встречу первого зашедшего ко мне критика, когда он наконец зайдет — если они вообще ко мне собираются, ведь штуковина пользуется слишком уж большой популярностью в массах:
— А это вообще не картина! Это аттракцион! Ярмарка! Диснейленд!
* * *Жутковатый Диснейленд. В нем нет милых персонажей. На каждый квадратный фут картины приходится в среднем по десятку тщательно прописанных фигур: люди, пережившие Вторую Мировую. Даже в тех из них — размером с маковое зерно — которые находятся вдали от зрителя, можно при помощи увеличительного стекла, запас которых я держу теперь в амбаре, разглядеть узников концлагерей, или же рабов, угнанных в Германию, или военнопленных из той или иной страны, или немецких солдат из того или иного подразделения и рода войск, или местных крестьян с семьями, или безумцев, выпущенных из сумасшедшего дома, и так далее, и так далее.
К каждой фигуре на картине, вне зависимости от размера, прилагается военная биография. Я выдумывал историю, а потом вырисовывал человека, с которым она случилась. Сперва я сидел в амбаре, готовый рассказать любому желающему биографию вот этого или вон того человека, но очень скоро выдохся и сдался. Теперь я говорю: «Смотрите на штуковину и выдумывайте свои собственные истории», а сам сижу дома и только указываю пальцем дорогу к амбару.
* * *Однако в ту ночь, проведенную с Цирцеей Берман, я с радостью делился с ней историями, стоило ей попросить.
— А ты здесь есть? — спросила она.
Я указал ей на себя, внизу картины, практически на полу. Указал я носком ботинка. Моя фигура была крупнее всех — та самая, размером с сигарету. Я также был единственным из тысяч участников сцены, повернувшимся, так сказать, спиной к фотоаппарату. Щель между четвертой и пятой секцией проходила по моему хребту и уходила вверх через пробор на моей голове. Ее можно было принять за душу Рабо Карабекяна.
— Вот этот, уцепившийся за твою ногу, смотрит на тебя, словно ты — бог, — сказала она.
— У него смертельное воспаление легких. Через два часа он будет мертв. Это канадец с бомбардировщика, сбитого над нефтяным месторождением в Венгрии. Он меня не знает. Он меня даже не видит. Все, что он видит — это густой туман, которого в действительности не существует, и он все время спрашивает меня, добрались ли мы до дома.
— И что ты ему отвечаешь?
— А что ему можно ответить? Я говорю: «Да! Мы добрались! Мы дома!».
— Кто это, в такой странной одежде?
— Этот служил охранником в концлагере. Он выбросил свой эсесовский мундир и влез в костюм, снятый с пугала, — объяснил я. Потом я показал на небольшую группу лагерных узников, довольно далеко от вырядившегося охранника. Некоторые из них лежали на земле. Они были при смерти, как и тот канадец. — Он вот их привел сюда, в долину, и бросил. Он не знает, что ему делать дальше. Любой, кто его арестует, сразу поймет, что он эсесовец — у него на руке татуировка с личным номером.
— А эти двое?
— Югославские партизаны.
— Этот?
— Старшина из полка марокканских спаги, взят в плен в северной Африке.
— Вот этот, с трубкой в зубах?
— Шотландец, планерист, захвачен при высадке в Нормандии.
— Да они собраны со всего света!
— Вот гуркха, прибыл прямо из Непала. А этот взвод пулеметчиков в немецких мундирах — на самом деле украинцы, перешедшие на сторону противника, когда началась война. Как только до этой долины доберутся русские, они их повесят. Или расстреляют.
— Вот только женщин не видно, — сказала она.
— Присмотритесь повнимательней, — ответил я. — Половина узников концлагерей, как и половина безумцев из сумасшедших домов — женщины. Дело в том, что они перестали быть похожими на женщин. Кинематографическими красавицами их точно не назовешь.
— Не видно здоровых женщин, — поправилась она.
— И снова ошибка. С обоих концов картины есть и здоровые — в каждом из нижних углов.
Мы пошли посмотреть к самому правому краю.
— Боже мой, — сказала она. — Как на витрине в краеведческом музее.
Верно замечено. В нижних углах находилось по крестьянской усадьбе, укрепленной наподобие маленького форта, с запертыми высокими воротами и внутренним двором, куда согнали скотину и птицу. В земле под ними я выполнил схематический разрез, чтобы было видно также и погреб — как экспонат в музее, раскрывающий нам тайны подземных ходов в норе какого-нибудь зверя.
— Здоровые женщины сидят в погребе, вместе с картошкой, свеклой и репой, — сказал я. — Они пытаются как можно дальше отложить свое изнасилование. Они слышали рассказы о других войнах в этих местах и знают, что оно неизбежно.
— А название у этой картины есть? — спросила она, когда мы воссоединились в середине.
— А как же, — сказал я.
— Какое?
Я ответил:
— «Теперь настала очередь женщин».
* * *— Мне мерещится, — сказала она, указывая на фигурку, притаившуюся в тени разрушенной башни, — или этот военный — японец?