На фронте затишье - Геннадий Григорьевич Воронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Днище самоходки внезапно дергается. Я едва удерживаюсь на ногах. Выстрел! А Левин уже у затвора:
— Помогай! Подавай снаряды!
Отстегнуть снаряд, приподнять его и втолкнуть в ствол — простая механика. Быть заряжающим может каждый. Но и тут нужен навык. Я где-то замешкался.
— Быстрее! Шевелись быстрее! — Глаза Левина загораются лихорадочным блеском. Он опять припадает к прицелу. Рука тянется к электроспуску. Толчок!
— Горит, сволочь! — радостно вскрикивает Сережка. — Горит! Поддай, Дорохов!
Мне кажется, он смеется. Коротко. Хохотнул — и опять замолк. Только на мгновение встречаюсь с ним взглядом и понимаю — он ликует от радости. Не верится, что передо мной Сережка Левин — тихий, неторопливый, медлительный старшина Левин. Это какой-то сгусток энергии. Он буквально дрожит от возбуждения. И в то же время ни одного лишнего взгляда, жеста. Он словно слился с орудием.
Выстрел!
Еще один!
— Готов! И этот готов! — кричит Левин, не отрывая глаз от прицела. И мне вдруг становится обидно, что не могу выглянуть наружу, посмотреть, что там натворил «пушечный снайпер».
А Сергей долго-долго глядит в прицел, затем смахивает со лба пот, осторожно перешагивает через труп Шаронова и устало опускается на откидное сиденье. Взгляд его затухает, мрачнеет лицо.
— Одного за Шаронова, второго — за Егорку, — глухо говорит Левин. — Два «фердинанда» выползли. Как увидел, аж обомлел. Расстреляли бы они вас, как пить дать.
Он умолкает и, опустив голову, тупо глядит на Шаронова.
— Эх, Витя, Витя…
Яковенко выключил двигатель, и в машине тихо. Слышно, как тяжело дышит Левин. Откуда-то издалека доносится перестук автоматов.
— Что будем делать дальше? — спрашивает Яковенко после затянувшегося молчания. И сам себе отвечает: — Надо выводить машину назад. Вылезайте.
— Мне за Егоркой надо, — тихо произносит Сергей. — Не дойдет он один.
— Вылезайте оба. Быстрее!
Левин тяжело поднимается. Косится на меня.
— Ты, Саша, останься. В случае чего помоги лейтенанту. Давайте!..
Он подтягивается, ставит ногу на стальной брус и рывком выбрасывается из люка. И снова днище самоходки колотится нервной, порывистой дрожью.
— Ну что, трогаем? — лейтенант поворачивается ко мне. — Поехали… Лишь бы в борт не ударили…
Он налегает на рычаги, и я вижу через передний люк, как земля начинает уплывать вправо. Машина нехотя разворачивается на месте.
— Ничего. Не успеет ударить, — цедит Яковенко сквозь зубы. И в его голосе и надежда, и злость, и упрямство.
Секунды тянутся целую вечность. Тревога лейтенанта передается мне. Втягиваю голову в плечи и, замерев, жду удара болванки. Но удара все нет. Все так же надрывно воет мотор. Все так же, дрожа всем корпусом, резкими рывками продолжает разворачиваться раненая машина.
— Немножко еще… Чуть-чуть…
Здоровой рукой лейтенант тянет за рычаг из последних сил. Что-то переключает, и стальная громада, содрогнувшись на месте, тяжело подается вперед.
— Всё. Тронулись, — говорит Яковенко и закрывает глаза. Больше он не смотрит, куда мы едем.
«Только бы подальше от этого места. Скорее туда — к спасительному леску, к балке, где не достанет снаряд. Скорее!..»
А лейтенанту становится плохо. Это заметно по пепельной бледности, разлившейся по его щекам.
— Ничего. Теперь доберемся…
Яковенко почти в забытьи. И мне становится страшно от сознания своего бессилия. Я ничем не могу помочь лейтенанту. Случись с ним обморок, и самоходка может завалиться в овраг. Я даже не сумею остановить ее.
Глаза лейтенанта закрыты, но рука, как и раньше, напряжена. На суставах пальцев, сжимающих ручку, появились белые пятна. Медленно, очень медленно сползаем мы с гребня высотки. Хотя поле уже идет под уклон, но проехали мы немного. Командный пункт Демина и Петрова остается правее. Яковенко взял влево — здесь круче уклон. Значит, быстрее окажемся в мертвой зоне, недоступной снаряду.
Через распахнутый люк доносится резкий, пронзительный звук, похожий на короткий гудок электрички, пронесшейся рядом. Яковенко открывает глаза.
— Болванка… От земли срикошетила…
Он налегает на рычаги грудью, помогает руке коленом, опять пытается переключить скорость. Через его плечо я тоже тянусь к рычагам. Начинаем действовать вместе. Но машина не слушается. Она по-прежнему но отзывается на наши усилия. По-прежнему еле-еле ползет.
— Выпрыгивай!..
— Успеем выпрыгнуть. Если и попадет, то в мотор. Нас не достанет.
— Я приказываю, — устало и неуверенно говорит Яковенко.
А мне и в самом деле начинает казаться, что болванка обязательно застрянет в моторе. Только надо пониже пригнуться — на всякий случай, если снаряд ударит в верхнюю часть самоходки.
Выглядываю в передний люк и чувствую, как неистово заколотилось сердце. Навстречу нам бегут Смыслов и Петров. Они бегут в полный рост, пренебрегая опасностью. Значит, все. Значит, нет ее больше — опасности.
— Наши бегут! — кричу лейтенанту в ухо.
Нагнув голову, он тоже выглядывает наружу. В верхнем люке появляется голова Смыслова.
— Стоп, машина! Приехали! — весело кричит Юрка и осекается, наткнувшись взглядом на труп Шаронова.
Яковенко бросает рычаги. Бледный до желтизны, он бессильно откидывается на сиденье.
С трудом выбираюсь наверх. Руки и ноги не слушаются. Они какие-то ватные. Сажусь на башню. От свежего воздуха кружится голова и в глазах мельтешат красноватые пятна тумана, которые рассеиваются медленно, нехотя… Вижу, как Левин — раздетый, в одной гимнастерке, — словно ребенка, несет Егорку, прижав его обеими руками к своим орденам и медалям. Старшина пошатывается под тяжестью ноши. Лицо у него напряженное, словно каменное, и такое же белое, как его волосы.
Он бережно опускает Егорку рядом с машиной и садится возле него на холодную, стылую землю.
КОГДА ПЛЯШУТ ГРАММОФОННЫЕ ТРУБЫ
— Дорохов, к командиру полка!
Застегиваю непослушные крючки шинели, затягиваю ремень на последнюю дырку и бегу к командирской машине. Полковника я побаиваюсь все больше и больше. Какой-то он странный. Особенно непонятна его манера разглядывать. Осмотрит, пристально вглядится в тебя, ничего не скажет и отвернется. Глаза его всегда прикрыты очками, поэтому никогда не определишь, что он думает.
Домин остался без адъютанта и ординарца и вот уже который раз вызывает меня. И всегда сначала разглядывает, изучает. И лишь потом, молча — рукой или клюшкой — делает знак, чтобы шел за ним.
— У полковника глаз наметанный. Будешь ты у него ординарцем, — сказал мне сегодня Зуйков. И добавил с завистью, которую даже не пытался скрыть: — Парень ты грамотный — читать и писать умеешь. А сапоги чистить научишься…
За это он получил затрещину. Но слова его заставили меня призадуматься: во-первых, со стороны виднее, а