Без начала и конца - Сергей Попадюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, и уму надо отдать должное. Что такое ум? Ум – это ум-ение. Умение воспринимать действительность такой, какова она есть, адекватно отражать ее в своем сознании, анализировать и сообразовываться с нею. Умение выбирать достижимые цели и наиболее эффективные пути, ведущие к ним, быстро и правильно взвешивая все «за» и «против», не обманываясь видимостью, исключая неожиданные последствия. Ум – прагматик, область его проявлений имеет четкие границы, причем довольно узкие. В конце концов, ум – это чисто логическая, а значит, бесконечно малая способность сознания, которая так или иначе всегда используется в обычных житейских отношениях и оттачивается в научных занятиях. (Противоположность – без-умие.)
Но в том-то и дело, что умение правильно отражать мир, вернее, тот или иной бесконечно малый кусочек мира в своем сознании, – это умение само по себе еще ничего не значит. Оно безразлично.
Интеллект всегда понимает свободу в форме необходимости. Он всегда пренебрегает присущей свободным действиям новизною и творчеством.
Бергсон. Творческая эволюция.Главное – это отношение к миру, которое может сильно различаться при одном и том же отражении. Потому что, помимо умения мыслить системно, в человеческом сознании умещается еще одна способность – мыслить морально, эстетически, религиозно – творить отношение, – то, что раньше называли «высшим разумом». «В нас есть нечто поумнее головы», – говорит Шопенгауэр.
…Люди вообще еще мало знают о духовном уме, кроме только того, что он бесконечно выше и очень мало похож на то, что люди вообще называют умом.
Рамачарака. Раджа-йога.Это и есть мудрость. Мудрость не отрицает ума, но надстраивается над ним; в той или иной степени она всем присуща, но мудрецом является лишь тот, кто, отбросив отношение к миру в духе самого этого мира, вернее, в духе системно осмысленного на сегодняшний день кусочка действительности, вырабатывает отношение, основанное на высшем разуме, который всегда противостоит преходящим господствующим односторонним нормам.
* * *Пришло письмо из костромской деревни Опалихино:
«Дорогой мой Сергей, я получила ваше письмо и фотокарточки. Я очень довольна. Большое, большое вам спасибо за то, что вы меня не забыли. Я ваше письмо читаю со слезами почти каждый день. И смотрю на вашу фотографию. Я ведь не забыла вас.
Вот вы меня спрашиваете, как я живу. Я живу, веду жизнь одинокую и скудную. И родных у меня нет никого. Ну, благодарю Господа Бога, меня чужия-то все же посещают, да и Господь не забывает. Ну, болела полтора месяца, зимой-то. А сейчас чувствую полегче. Я хочу вас попросить о том, чтобы меня навестить, когда ни придется ли быть в Макарьеве. Я бы вам подарила Евангелие. Да прошу, дайте ответ мне, престарелому человеку. Мне ето очень радостно будет. Ф. Мокина».
Молитва
– …А звали его Михалков, нашего барина. Михалков Александр Рафаилович его имя. Хорошо помню его, не смотрите, что старая: как же! гордый такой… И дом как свой в Михееве строил, помню. А вам на что, милые? Памятник? Нет, памятников там не было никаких, а что старинный – правда: давно построен. Как это строил дом-то, тут мне в самый раз восемнадцать ровно годков тогда стукнуло, как сюда привезли. Сама-то ведь дальняя я, офёрковская, сюда замуж только взяли; в тот год и построил. А теперь мне уж восемьдесят четыре, вот и считайте… А памятников не было, нет. Это я все помню хорошо, потому сразу тут в прислуги к ним пошла, как за мужа, значит, своего вышла, – прямо в новый дом уж пошла. В один год построили.
Да, милые, восемьдесят четыре… Такая карга старая стала, что уж и ведьмы пугаются меня. А вы считайте, записывайте. Я вам все расскажу, вы только слушайте… Его тут, это, все знали. Он, полковник, очень был известен хорошо, со всей округи съезжалися, к Михалковым-то, из Макарьева самого; чай на веранде пили. Теперь-то уж нет веранды, конечно… И был у него конь. Такой тонконогой был да легкой!.. У англичан, говорили, купил, и за большие деньги, да уж, видно, было за что. И уж как любил! Отдельно его держал, не допускал никого: все – сам. И вот раз он у него заболел (случилося что-то, не досмотрели). И так это тяжело, что не ест и не пьет, совсем мослы обтянуло, ну что ты с ним делать будешь! Полковник весь черный стал, и подойти-то к нему боялися, а тут приятель это приехавший: давай, мол, я попробую, – вызвался.
– Нет, – отвечает, – когда уж если я не сумел, так ты и подавно, где тебе…
Гордый такой, представительный…
– Ну, продай, мол.
– Нет, – он ему обратно, – не могу продать. Детей своих, – говорит, – быстрее продам, а он непродажный.
Очень уж любил! Прямо черный весь сделался.
– Да ведь он и так все равно у тебя подохнет, – тот пристает.
Ну, пристал: давай да давай… Уломал все-таки, и он ему позволил. Набрал тогда пшеничных отрубей и велел огонь развести. Отруби уварил, процедил через тряпочку, меда две ложки добавил и дал выпить. Три дня поил тем отваром натощак – хлоп! – вылечил. Переспорил тут это, значит, нашего. Вот поди же… Тогда он выводит коня и к пруду ведет его. Это за парком был там раньше пруд (теперь уж закопали), и он поставил его на бережочке. А сам на балкон взошел. Вот взошел, это, на балкон с ружьем, да из ружья-то его и застрелил. Прямо с балкона! Обидно ему показалося…
Тот было в крик уговор, мол, нарушил!.. А наш-то, полковник, деньги те, что за коня отданные, швырнул ему и ружье опять подымает:
– Уходи, – говорит, – с Богом совсем, не то и тебя теперь сей же час порешу!
Так тот и уехал ни с чем и зазря, выходит, старался: деньги-то ни к чему пришлися, а коня жалко. Ох, жалко коня! Ничего не жалел, такой вот был гордый. Как пришли из дома-то гнать, так даже и не спорился с ними (свои же все, наши, опалихинские), и не взял с собой ничего. А только как с крыльца спускаться, на последней на ступенечке:
– Эх, мол, мужики! Вы меня, – говорит, – сразу обрили, а из вас-то самих по волоску выдергивать будут. (Вот как!) Помяните, – говорит, – мое слово.
И тут повернулся и ушел. И все домашние его на телеге за ним поехали – на той, что сельсовет отрядил. Куда – Бог весть! С тех пор ни слуху, ни духу. Сгинул. А как сказал, так и вышло. По уму-то из теперешних кто против него станет?
А памятников не было, милые, не ищите. Ужя знаю. Это в Макарьеве поставили, в тридцать пятом: подстамент здоровый, а сам махонький, – не хватило, видно, железа-то… Ночью через площадь идти – обязательно в темноте расшибешься. Ох, темнота-то эта лукавая!.. Как забралися раз в лог с девчонками, и вдруг топот. Батюшки! будто стадо бежит. Что такое?
– Ой, девки, это никак наши сорвалися!
А мы сидим только, это, в логу, промежду себя тихонько шушукаемся, а тут замолчали. И слышим, будто зовет кто:
– Ксюшка-а!
– А-а! – отвечает.
Потом другая, слышим:
– Танька-а! – громко так.
– А-а!
– Пашка-а!..
А хорошо слыхать ночью. Я говорю: девки, не откликайтеся, они нас всех по именам знают! Вишь, говорю, голоса-то какие похожие… Креститесь все скорей! А они свое:
– Машка-а!
– Олька!..
Мать Пресвятая Богородица, говорю, спаси и помилуй нас, грешных, Царица Небесная!.. И не тронул. А уж как бежали бедные: нашло, видно…
А то теперь, это, в поле иду. И прямо вдруг под ноги покатилося с горки. Ш-ш-ш! – по снегу. В темноте не видать, а только шипит: ш-ш-ш! – и прямо под ноги. Будто ком какой, то ли сена клок, и так страшно стало! В темноте-то он и одолевает. Остановилася тогда и говорю себе: да воскреснет Господь! Только тем ведь и опередишь, что молитвой. Как станет он вас, милые, искушать, тут всегда тогда «да воскреснет Господь» скажите, оно и минует; лучше нет против него ничего. Сказала – и мимо прокатилось.
Ой, а вы, милые, не донесете на меня? Пойдете, расскажете про старуху… Никто его теперь не боится, лукавого-то. Вы вот сидите тут, слушаете меня, а сами помалкиваете… Во Львове-то что приключилось, слыхали ай нет? Как на Пасху вдруг будто ветер какой по церкви пролетел, свечи перед Владычицей сами собой возгорелися… Неужто в газетах не читали? Уж сам, говорят, из Москвы будто Косыгин тут приехал, все правительство советское, а они стояли, милые, и молилися, и день, и другой, и третий, да как это вот плотно стояли, что нипочем ни одного нельзя было выдернуть, потому, значит, вера настоящая явилася, кто в Бога верует. Да так все и молилися, покуда свечи тут это сами собой угасли. Видимо-невидимо людей! Может, писали в газетах-то, а вы пропустили? Вы уж не доносите, милые, на меня, что я вам рассказываю такое: они-то сумеют вину пригнать.
Вот послушайте-ка, я вам расскажу, что от мамы еще моей, маленькая, слышала. Что, говорит, случилося во моем во чистом поле: как однажды два зайчика подралися. Один серенький был зайчик, а другой беленький, и вот они тут, это, подралися. Дра-лися, дралися, и вот будто серый беленького приобидел же, и пошел тогда это беленький во чисто поле, а серенький пошел в темные леса. А были то в поле не зайчики, а сошлися, говорит, Правда с Кривдою; это они промежду себя подралися. И вот это Кривда Правду приобидела. Пошла тогда Правда она на вышние небеса, а Кривда-то осталась на сырой земле, с нами, и пала она нам, милые, всем на сердце. Оттого у нас в мире стало правды нет, вот какая сказка-то. Нравится ай нет? А больше и не помню ничего.