Блуд труда (сборник) - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гостева по-журналистски точно характеризует эту зыбкую эпоху конца девяностых: ее фразе о том, что в нашем мире главной единицей отсчета является условная единица и потому все безнадежно условно, позавидовал бы и Пелевин. В ее романе – череда замечательно выписанных героев того времечка: иностранец, приехавший в Россию срубать легкие бабки; киллер, читающий Кастанеду; эзотерик, консультирующий бизнесмена; батюшка, освящающий офис; девочка, работающая неизвестно кем в “ВИДе” и проводящая все ночи в клубе; компания художников, за бешеные халявные бабки сочиняющая рекламную кампанию для кандидата в депутаты; сам этот кандидат в депутаты, с трудом переходящий на русский разговорный с языка понятий… Умным девочкам эта жизнь обязана казаться призрачной – она и кажется: героиня романа, Кира, все делает как надо, коллажи лепит, выставляется, в клубы ходит, траву курит, ездит в Лондон и Нью-Йорк, переводит в “American grill” деловые переговоры, читает Кастанеду и массу эзотерической литературы, и Тимоти Лири, и Керуака, и все это залпом; и ест кристаллы; и переписывается с духовным наставником по электронной почте; и ходит к исповеди; и все это время ее, как в хармсовском театре, тошнит. И если бы к безличной конструкции возможно было добавить “и правильно делает”, я так бы и поступил.
Кира попадает в ситуацию, которая ко всей этой изначальной, антуражной пошлости добавляет изрядную толику пошлости сюжетной: она влюбляется в тридцатилетнего еврея Горского, который, с феноменальной легкостью жонглируя словами, совершенно подчиняет ее себе, а потом начинает домогаться. В умность Киры, кстати, верится с трудом: во-первых, она клеит коллажи, которые называет кибер-иконами, и при этом считает себя художницей, – а во-вторых, она очень нескоро понимает, что Горский заботится вовсе не о ее духовном развитии, а о том, чтобы ее трахнуть. Умная сообразила бы гораздо раньше и не пыталась разобраться в его словесных нагромождениях и лабиринтах. Умная, услышав, что он представляется методологом и регулярно посещал игры Черновицкого (за которым только остолоп не угадает Щедровицкого), сразу сделала бы ноги или пару раз срезала бы этого методолога, что, в общем, запросто способен осуществить и десятиклассник, если он получил хорошее воспитание и прочел в своей жизни хоть пару книжек, кроме Тимоти Лири. На свете мало вещей глупей и подлей методологии, которая учит, в сущности, только одному: внушать окружающим сознание их неполноценности и потом манипулировать этими неполноценными окружающими с полной уверенностью в том, что ничего лучшего они не заслуживают. Собственно, умная девочка и от слова “структурализм” должна бежать, и от упоминания Деррида дергаться (у Гостевой интересная контаминация – “Даррида”: интересно, это она нарочно или нечаянно смешала деконструктора с Далидой? Если нарочно, это стоит пелевинского Юнгерна). Но нельзя предъявлять к умной девочке слишком строгих требований: в конце концов, ей к началу всех этих дел было всего пятнадцать или семнадцать лет, и немудрено, что ее головенка не выработала никаких защитных механизмов. Хорошо, что она хотя бы запомнила все это. Хорошо, что она так издевательски точно воспроизводит собственную речь, в которой смешаны рассуждения о Боге, выражения типа “вот в чем вся фишка” и вопрос “а в чем ее морфологические признаки”? Выходит, лирическая героиня не только выделывалась на каждом шагу, но и знала это за собой. И хотя даже в сегодняшних, ретроспективных ее упоминаниях о кристаллах, траве, клубах и опасном сексе в Коктебеле есть оттенок детского самолюбования, тошнота превалирует.
Да, это было очень пошлое время. Время, когда Курицын считался литератором, Кузьминский – мудрецом, Тимофеевский – чуть ли не пророком; время, когда критерием ценности любой вещи был не труд, потраченный на ее добывание, а степень халявности ее получения (и, ей-богу, это не лучше, чем когда “мерилом работы считают усталость”). Это было время кажимостей, видимостей, галерей и презентаций, модных клубов и доверчивых иностранцев, переливания из пустого в порожнее, перекачки отсюда за кордон, – время действительно виртуальное, но “виртуальное”, пожалуй, слишком красивое слово. Гостева точно замечает, что “все в это время что-нибудь практиковали, не практиковать ничего было не модно” – и в самом деле, киллер, практикующий поиски конечной истины при помощи грибов или специальной литературы, никого не удивлял. Иное дело, что у Пелевина все это было и описано в 1998, и предсказано в 1986 году: он в одном эссе придумал великолепный образ бульдозера, проскребающего под собой все новые слои почвы и проваливающегося все глубже. Из христианской цивилизации – в большевистский магизм, а оттуда – в дурные эзотерические практики, то есть в магизм еще более примитивного пошиба. Хроника Гостевой – это как раз хроника проваливающегося бульдозера, пикирующего бомбардировщика, который рано или поздно упрется, конечно, в твердую почву, то есть падать ему станет некуда… и потому немудрено, что лирическая героиня Насти Гостевой успокоилась на Саи Бабе. Этим и увенчались ее духовные поиски, здесь она познала истинное совершенство и настоящую любовь – тут мы ее и оставим, принеся ей самые искренние поздравления.
При этом наша героиня все время ищет Бога, Божье имя служит ей своего рода магическим заклинанием; она постоянно повторяет его, цепляется за него, надеясь не провалиться окончательно в это месиво из Тарантино, эзотерики, методологических семинаров, демагогии тридцатилетнего еврея, разглагольствований семнадцатилетних нимфоманок и прочей белиберды. Я много общался со всеми перечисленными персонажами и знаю, что с первых же слов возникает ощущение какой-то непроходимой вязкости: им ничего нельзя объяснить, они и сами не понимают, о чем говорят. Говорят, чтобы говорить, живут, чтобы имитировать. Вся эта жизнь и вся эта среда, кстати, благополучно себе существовали и до 1995 года (и даже до 1985): в них было тогда больше подлинности, и я уверен (о чем уже и писал), что свой серебряный век пережили мы до, а не после перестройки. Послеперестроечные клубные праздники и методологические семинары напоминали уже скорее нэп: ренессанса не вышло, что и подтвердилось удручающим качеством постперестроечной литературы, кинематографии и живописи. Так вот, все это было в семидесятых, и ровно о такой же тусовке была написана превосходная, на мой вкус, повесть Михаила Емцева “Притворяшки” (где молодежь, увлекшуюся эзотерикой и методологией, критиковали отнюдь не с советских позиций, а с позиций хорошего вкуса). Не поддаться этой паутине, вырваться из нее и в самом деле чрезвычайно трудно, особенно если ты читал Кортасара, а Льва Толстого не читал. И вот, значит, девочка пытается во всем этом искать Бога, ближе всего подходит к нему благодаря кристаллам, начинает получать послания “оттуда” (очень смешно они с Горским обмениваются этими ЦУ с небес – естественно, по электронной почте). А Бога все нет и нет, то есть он есть, но как-то он не там…
Ежели бы у меня была хоть какая-то надежда достучаться до всех этих девочек, ищущих Отца, ежели бы я верил, что возможно взять их за руку и помочь несколько сократить путь, и ежели бы вдобавок общение с такими девочками не было чудовищной пошлостью само по себе (ибо в душе-то они убеждены, что их старшие друзья преследуют одну-единственную цель, – Кира тут скорее исключение), я бы объяснил этим девочкам, в чем их коренная ошибка. Невозможно сажать огурцы путем геометрических вычислений и искать Бога путем интеллектуальных построений, будучи при этом глубоко и безнадежно равнодушными к людям, которые ходят, живут и умирают рядом с тобой. В гостевском тексте лишь тенями мелькают надоедливые нищие и бомжи, старушки, собирающие бутылки на улицах, а собственные родители и вовсе предстают какими-то монстрами, от которых проще всего уйти, хлопнув дверью (хотя можно и изобретательно нахамить в ответ). Занимаясь сексом, Кира думает прежде всего о том, насколько данный секс в данную минуту безопасен. К чести Гостевой, эротики в ее романе нет вообще: она понимает, что не умеет это писать. Да и любви как таковой нет – есть увлечение мальчиком, грамотно позиционирующим себя. У всех этих героев как будто намертво отрублена эмоциональная сфера: из всех чувств им ведомо лишь омерзение и усталость. И это как раз понятно. Эйфорию они испытывают редко, и она кратковременна – связана же, как правило, с ощущением “прихода”. Но отличается эта эйфория от подлинной радости примерно так же, как приход от пришествия – что гостевские герои очень склонны смешивать…
Все это азбучные вещи. Но именно забвением азбуки, отказом от нее и было славно прошедшее десятилетие. Это время дутых репутаций, стильных безобразий, даровых денег и тотальной деградации всего и вся – кончилось. Но не следует думать, что на смену ему пришло что-то лучшее. Плохо всякое время, хороших не бывает. По-своему отвратителен, пошл, самоубийствен для России был серебряный век – но то, что пришло ему на смену, было ничуть не лучше. А когда кончилась и эта эпоха, эпоха жестокой и кровавой революционной романтики, – она сменилась временем еще худшим, временем торжествующей нэповской пошлости, памятником которой осталась толстовская “Гадюка”, тоже достаточно пошлая, но точная повесть. Нэп сменился такими временами, что о них и вовсе без омерзения не вспомнишь. Так оно и шло: пошлость оттепельную меняли на пошлость застойную, застойную – на перестроечную, перестроечную – на рыночную. Сейчас это время, которое все его герои считают очень либеральным и по которому так ностальгируют (действительно, в какую еще эпоху на них бы кто-нибудь обратил внимание?), сменилось более конструктивным, но и более скучным и даже более бездарным периодом, который, может быть, и благотворнее для нашей экономики (и то вопрос), но для нашего самосознания ничуть не позитивнее. В смысле ценностей наблюдается все тот же вакуум (ценность у нас одна, Путин зовут), в смысле подъема – очередная иллюзия, в смысле доминирующего класса – все тот же гегемон в тренировочных штанах с пузырями, и не думаю, что он сильно лучше стильного дизайнера с педерастическими наклонностями. Как заметил Владимир Леви, развивая Галича, – количество говна в мире постоянно, и это единственный закон, верный для всех общественных формаций.