Давай займемся любовью - Анатолий Тосс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я кивнул, соглашаясь. Да и мог ли я возражать, я на балете всего-то раза два бывал, родители водили еще ребенком, приобщали, так сказать, к большой культуре. Но сидели мы тогда совсем не в первых рядах, оттого, наверное, полностью приобщиться так и не удалось.
Мне нравится, как поэт Бродский написал о балете:
Классический балет есть замок красоты,Чьи нежные жильцы от прозы дней суровойПиликающей ямой оркестровойОтделены. И задраны мосты.
И так далее…
Мне кажется, что здесь отлично отражена самая суть балета, самого искусственного из искусств. Конечно же, оно было создано не для простого смертного, типа меня, а для истинного небожителя. Вот я и постарался в последующие два-три часа прикинуться небожителем.
Поначалу я пытался оценить какое-нибудь особенно невероятное па или прыжок, или разные другие балетные трюки, которым даже не знал названия. И не только оценить, но и проникнуться в каждый из них чувством. Но проникнуться мне никак не удавалось. То есть я, конечно, ощущал определенный эстетизм в происходящем, понимал, что технически совсем не просто вот так крутиться волчком на одной ножке, да и растяжки, конечно, впечатляли, особенно женские. Но вот чтобы все это слилось в единый, зацепивший меня, душевный порыв – нет, такого не происходило.
Даже женщины казались какими-то ненастоящими, искусственными в своих кукольных пачках, с неестественно большими стопами, упрятанными в пуанты с пробковыми носками-наконечниками. Потому и не вызывали они ничего, кроме эстетизма, ничего того, что вообще-то должны вызывать женщины с такими отточенными фигурами и с таким годами натренированным умением.
Ну хорошо, думал я, они становятся на носочки, чтобы ноги казались длиннее, но почему бы им тогда не использовать ходули. Небольшие такие, привлекательные, стройные ходули, маскировать их, например, под одеждой, кто там разберется издалека, из зала, запросто могут за натуральные ноги сойти.
От подобных безысходных мыслей я стал периодически извлекать из-под свитера плоскую фляжечку и, пользуясь темнотой в зале, отливать из нее по глоточку в собственное нутро. Французские ароматы оказались весьма кстати, и уже через полчаса я наклонился к притихшей рядом Милочке и прошептал:
– Смотри, как он высоко подпрыгнул. Не каждый так может.
А потом еще, чуть позже:
– А здесь он ее здорово поддержал. Мог бы уронить, но справился. А теперь крутанул по часовой. Они, наверное, и против часовой умеют.
И снова:
– Погляди, как она легкой ножкой ножку бьет.
Милочка, конечно же, хотела ткнуть меня острым локотком в бок, но бок у меня был с ее стороны левый, больной, а в клятве Гиппократа, которую она приносила, главным постулатом, насколько я знаю, было «не навреди». Поэтому она только загадочно улыбалась всем моим простоватым шуточкам и ничего не отвечала, лишь пару раз обратила ко мне вдохновленное от искусства личико, так что я смог заглянуть в ее тоже вдохновленные глаза. Там, на глубине, вдалеке от поверхности, по-видимому, включили подсветку, и теперь озерная гладь блестела и чудесно, заманчиво искрилась. Я не выдержал подводной иллюминации, наклонился к Милочке и прошептал ей в ушко:
– Твоя косынка тобой пахнет. – Имел в виду «ее духами», но зачем-то сказал «тобой».
В ответ на мое замечание она чуть мотнула головой, видимо, отмахиваясь от меня таким образом, и ее короткие, густые волосы плотной волной хлынули мне в лицо, залепляя глаза, нос, рот. Хорошо, что успел отстраниться, а то бы так и задохнулся.
Где-то к концу первого акта я вдруг не без помощи коньяка осознал, что напрасно вглядываюсь во всякие специальные балетные па, в которых в любом случае ничего не понимаю, и пытаюсь отыскать в них суть балетного удовольствия. До меня вдруг дошло, что дело не в прыжках, не во вращениях, не в замысловатых, трудно объяснимых движениях, а в общем воздушном настроении, которое на меня вот так постепенно снизошло.
Я неожиданно ощутил, что меня окутала радость и полная душевная услада, и я впитываю балет не глазами, а всем своим неизбалованным существом, всеми открывшимися кожными порами, как единый целый организм, как, например, океан, в который то погружаешься, то всплываешь на поверхность, который может растворить в себе, сделать лишь никчемной частицей. Мне сразу стало как-то необыкновенно легко, даже бок перестал гудеть, даже в коньячной фляжке отпала необходимость, я наклонил голову влево, к черной, коротко стриженной копне, уткнулся носом куда-то в самую гущу и вдохнул запах Милиных волос.
Он отличался от запаха ее косынки, в нем накопилось больше плотской, живой, весомой субстанции, физически ощутимой, казалось, что его можно впитывать не только обонянием. А еще он кружил голову. Возможно, не только он, а еще и балет. А возможно, еще и коньяк.
Конечно, она заметила, что я дышу ее парами, но даже не шевельнулась, будто ровным счетом ничего не происходило. А что, собственно, происходило? Подумаешь, сосед по театральному ряду вознамерился вскружить себе голову запахом твоих густо рассыпавшихся волос.
В антракте я отвел Милочку в буфет, покормил бутербродами и пирожными на оставшуюся еще с Зининого туалетного ремонта десятку. Понятное дело, она пережевывала их с удовольствием, ведь с момента ее врачебного обеденного перерыва (если у нее и имелся таковой) прошло немало часов. Впрочем, от бокала «Советского» шампанского она наотрез отказалась, подтверждая свою лояльность к правилам дорожного движения.
– Ну как тебе? – спросила она меня после того, как первый приступ голода был успешно утолен.
– Знаешь, я свыкся потихоньку, – ответил я и тут же пояснил: – Вжился, иными словами, в искусство. И ощутил гармонию. Театра, музыки, движений, женщин на сцене, их коротких, то и дело заголяющихся юбочек, тебя рядом, запаха косынки, твоих волос… Знаешь, все как-то так удачно сошлось.
Я сам не понимал, что несу, зачем смешал все вместе, и Милочку и балет, я ведь отлично понимал, что она совсем не для меня, она из другого, не только недоступного, но и ненужного мне мира. Но почему-то сам, по собственной воле утопал в зыбучей, соблазнительной трясине.
– Вот и чудесно, – только и ответила она так, будто ничего не ответила.
Второе отделение оказалось короче первого, и, когда оно закончилось, я даже огорчился, я бы еще посидел пару часов, впитывая по капелькам красоту – впитывающие поры набухли и не хотели закрываться.
Хлопать я не мог, левая рука по-прежнему покоилась на перевязи. Я лишь пару раз крикнул «браво», пытаясь добавить в короткие два слога басовитости, а потом втиснул свою ладонь между хлопающих Милиных ладошек и вот так с энтузиазмом подключился к поощрительному для артистов процессу. Не знаю, отбил ли я своим энтузиазмом ладошку доктора Гессиной, но доктор не жаловалась, только улыбалась, глядя на сцену, и со стороны казалась вполне счастливой. Во всяком случае, в профиль.
То, что наша одежда находилась в каморке администратора, было на редкость удачно, очередь внизу у гардероба натекла отменная. Мы постучали, дверь нам тотчас же отворили, оказалось Тамарочка.
– Как вам балет? – Она переводила взгляд с меня на Людмилу Борисовну, потом снова на меня. На мне он в результате и остановился.
– Замечательно, – подвел я общую черту и для пущей убедительности пахнул на администраторшу французским коньячным ароматом.
– Вы к Елизавете на вечеринку поедете? А то я не знаю, ехать мне или нет? – И хотя Тамарочка обратилась к нам обоим, так сказать, во множественном числе, смотрела она по-прежнему исключительно на меня.
– Поедем? – переадресовал я вопрос своей даме. И только после того, как она утвердительно кивнула, подтвердил: – Поедем.
– Тогда и я, наверное, – певуче протянула администраторша, не сводя с меня уж слишком откровенного, глаза в глаза, зрачки в зрачки, взгляда.
Я кивнул и, как и полагается молодому джентльмену, стянул с вешалки Милочкину шубку и замер с ней, раскрытой, готовой укутать тело хозяйки своим натуральным, животным теплом.
Мы уже шли по подмороженной, слишком темной после света театральных гирлянд улице. Милочка цепко держала меня под здоровую правую руку, я ощущал плечом тепло ее шубки, да и как могло быть иначе, ее высокие каблучки плохо сцеплялись со скользкой, покрытой ледяной коркой мостовой. Пару раз она все же поскальзывалась и, чтобы удержаться на ногах, инстинктивно, рывком тянула на себя мой локоть, и тогда тот, проминая легкую шубку, несильно вдавливался в мягкое, упругое, живое… Более мягкое и живое, чем сама шубка.
Улица, мороз, темнота, разбавленная скудно желтеющими фонарями, редкими, не менее желтыми фарами проезжающих мимо машин, остатки балета в сознании, остатки коньяка в голове, девушка под рукой, ее теплота, нечаянные, проникающие сквозь шубку касания – все это создавало ощущение непричастности, отстраненности от заполненного тревогами и заботами мира.