Ящик Пандоры - Марина Юденич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь Ванда до рези в глазах вглядывалась в лица далеких родственников, пытаясь в воспоминаниях о них найти хотя бы приблизительный ответ на простейший вроде бы, но неразрешимый вопрос: почему бабушку назвали Вандой?
Память по-прежнему, как вредная девчонка с конфеты, болталась где-то в недосягаемой вышине какой-то хранящейся в ее лабиринтах информации, но даже контура ее не удавалось разглядеть Ванде.
— Хорошо, — сказала она себе, бабушке, своей памяти и всем потревоженным ночною порой родственникам, бесстрастно взирающим на нее с плотных (не в пример нынешним) фотографических карточек застывшими выцветшими глазами, — ничего такого я вспомнить не могу. Но я могу рассуждать логически. Имя бабушки, по всей видимости, выбирал ее отец. Вот он. — Ванда перевернула несколько плотных страниц альбома и остановилась на фотографии солидного господина с бородкой клинышком и моноклем в правом глазу. Вид у господина был совершенно профессорский, что абсолютно соответствовало действительности. Прадед Ванды был профессором медицины, тоже психиатром, широко известным в свое время, да и теперь часто цитируемым в научной литературе. Прадед практиковал в Москве и преподавал там же, в Московском университете.
Складывалось так, что Ванде оставался сущий пустяк: ответить на вопрос, почему профессор психиатрии, поляк по происхождению, всю жизнь проживший в Москве, решил назвать дочь Вандой.
Логика, похоже, помогала слабо.
Однако память наконец притомилась стоять на цыпочках, подражая противной девчонке, и Ванде смутно вспомнилась еще одна фраза бабушки из сегодняшнего ее грозного монолога. Она сказала, что не все еще отошли в мир иной. Да, именно так ответила она на реплику Ванды о том, что все, кто мог что-нибудь помнить относительно бабушкиного имени, давно уже умерли.
Здесь память готова была служить Ванде, как провинившаяся горничная. Имя того, кто относился к категории «не всех», преподнесено было сейчас же. Впрочем, Ванда и так никогда его не забывала.
Профессор Григорий Иванович Максимов был живой легендой института психиатрии имени Корсакова, причем легендой, активно функционирующей: читающей лекции, принимающей экзамены и зачеты и консультирующей больных.
Это была последняя надежда.
Ванда с сожалением посмотрела на часы: стрелки приближались к цифре «шесть». Даже если сделать огромную ставку на то, что старики просыпаются рано, звонить профессору Максимову было еще категорически неприлично. Ждать предстояло как минимум два часа.
* * *Несколько лет назад клиника прославилась на всю страну, поражая воображение сограждан дерзостью операций, на которые замахнулись молодые амбициозные хирурги во главе со своим загадочным и демонически красивым (что особенно вдохновляло буйные фантазии экзальтированных столичных журналисток) руководителем. Шквал восторженных, возмущенных, интригующих и скептических публикаций в прессе, потрясающие своей откровенной демонстрацией малопонятного и почти неизвестного доселе явления, а главное, иллюстрированный рассказ о том, как обыкновенные люди, пусть и талантливые хирурги, ничтоже сумняшеся вторгаются в епархию традиционно Божью, волновали и будоражили обывателя, который жадно требовал новых подробностей. И получал их.
На самом деле в клинике не происходило ничего сверхъестественного, хотя, разумеется, следует отдать дань новаторской дерзости группы молодых хирургов, впервые в стране взявшихся за проведение сложных операций по изменению человеческого пола.
Итак, виртуозно владеющие скальпелем руки, освоившие к тому же сложнейшую технологию, могли теперь изменить то, что, казалось, что раз и навсегда дается человеку при рождении, с тем чтобы остаться неизменным до последнего его предела в этой жизни.
Разумеется, все было не так просто, и не каждый желающий, вздумавший вдруг под воздействием разного рода обстоятельств реально испытать себя в образе, прямо противоположном себе нынешнему, мог с легкостью попасть на операционный стол, чтобы после, с той же непосредственностью, попроситься обратно, в собственную, первородную, так сказать, ипостась.
Здесь принимали лишь тех несчастных, чье тело не могло существовать в гармонии с собственным сознанием, поскольку, создавая их, Всевышний, намеренно или нет, совершал страшную для будущей особи ошибку, наделяя женской психикой мужское тело, и наоборот. Возможно, ошибался так жестоко и несправедливо не сам Создатель, а ротозейничали те силы, коим доверен был этот ответственный процесс. Но как бы там ни было, тысячи вроде бы мужчин и вроде бы женщин на планете проживали свои жизни в тайных, неведомых миру страданиях, часто не зная их причины и страшась поведать кому-либо о своих непонятных, странных, а оттого пугающих стремлениях и порывах. В этих мучениях не одно поколение несчастных, порой лишившихся рассудка, отринутых и осмеянных обществом, сошло в могилу, так и не познав радости жизни, прежде чем наука распознала этот недуг. Тогда их нарекли трансвеститами, но прошло еще довольно много времени, прежде чем человеческое и научное сообщество достигло тех нравственных и профессиональных высот, которые позволили подступиться к оказанию им конкретной помощи.
Первой в тогдашней еще империи, ломая лед имперской косности и трусости перед любым новшеством, за дело взялась ныне знаменитая клиника.
С той поры прошло почти десять лет. Ажиотаж несколько улегся, хотя журналисты традиционно тянулись за жареным сюда, в сверкающие стерильным хромом операционные. Уже поведана была миру не одна душещипательная история вживания в новый, желанный и от рождения заложенный в сознание образ Наташи, Маши или Тани бывшего Миши, Паши или Вадика. Уже свершилось несколько трагедий, когда вживание оказалось слишком болезненным, настолько, что обретший вроде бы себя человек жить в новом качестве на смог и не захотел. Уже искусство хирургов вовсю эксплуатировалось толковыми менеджерами шоу-бизнеса, и по стране разъезжали с шумным успехом яркие шоу трансвеститов. Правда, в головах сограждан все еще царил некоторый сумбур, и пациентов знаменитой клиники по-прежнему путали то с гомосексуалистами, то с транс- или бисексуалами, но клиника этого не замечала, множа свою славу и расширяя деятельность. Уникальные операции поставлены были на конвейер, и целая плеяда хирургов могла теперь похвастаться своим богоподобным творчеством и овладением таинствами самых глубинных сил природы.
Впрочем, некоторые традиции клинка хранила неукоснительно, и в их числе обязательный ритуал прощальной беседы ее основателя и бессменного руководителя с каждым выписываемым пациентом.
Некогда юный бунтарь и сокрушитель устоев давно превратился в заслуженного, награжденного всем, чем можно, популярного более самых прославленных эстрадных див профессора. Он уже немного устал от славы и постоянного ажиотажа вокруг себя и своего детища, а более всего — от необходимости неизменно высоко держать однажды поднятую планку. К тому же теперь, когда рухнула ненавистная ему империя, ему приходилось лично решать массу вопросов, которые раньше решались сами собой, если удавалось добиться се, империи, капризного расположения и покровительства. Он добивался, ненавидя и борясь с ней, и все же сумел пробиться в блестящую когорту фаворитов, теснивших друг друга у подножия трона, но теперь это не имело ни малейшего значения. Теперь следовало все завоевывать и добывать сначала. Словом, он устал, однако выдрессированный недремлющим оком прессы был по-прежнему моложав, подтянут и демонически (что продолжало будоражить души уже нового поколения экзальтированных столичных журналисток) красив.
Разумеется, официоз нынешних прощальных бесед-напутствий ничем не напоминал те долгие задушевные разговоры, сопровождаемые неизменным чаем, а случалось, и рюмкой-другой коньяка (тогда профессор еще употреблял алкоголь, чего категорически не делал теперь), с первыми пациентами, бывшими в полном смысле этого слова творениями его тонких нервных рук. Тогда все операции делал он сам, позволяя лучшим своим последователям-единомышленникам лишь ассистировать, и, выпуская в свет очередное свое произведение, он и боялся, и тревожился, и переживал за него, посему говорили они долго и задушевно.
Теперь ситуация была совершенно иной, но отказаться от этого ритуала профессор почему-то не хотел. Возможно, это была последняя нить, связующая его с тем дерзновенным процессом, почти бесконечно торимым ныне в нескольких блестяще оборудованных операционных клиники, от которого он отстоял теперь достаточно далеко. А может, это было подсознательное, эгоистичное весьма, стремление навсегда соединить столь радикальный переворот в жизни лично с ним, с его именем в сознании каждого пациента, покидающего клинику, укрепляя таким образом эту мысль и в сознании общества в целом. Не исключено, впрочем, что ни о чем подобном профессор ни сознательно, ни подсознательно не помышлял, а поступал так в силу годами сложившейся привычки.