Богатые — такие разные - Сюзан Ховач
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О, Боже! — проговорил я. — Боже мой! Черт побери! — взорвался я, что было на меня совершенно не похоже, так как я всегда считал совершенно непозволительной даже самую невинную ругань в присутствии женщины.
— О, как я могла… прошу вас, пожалуйста, простите меня! — разрыдалась Дайана, принимая мою вспышку за раздражение. — Я была так полна решимости быть мужественной, веселой и не сентиментальной…
— Правда? Как досадно! Не думаю, чтобы я смог бы это вынести, — откровенно сказал я Дайане, и словно каким-то чудом наше отчаяние улетучилось, и мы одновременно рассмеялись.
Когда я покончил с одеванием, она проговорила, с сухими глазами, но довольно бессвязно:
— Что я могу сказать? Должно же быть что-то такое… что-то должно быть… не знаю, как сказать — что-то глубоко задевающее — не нахожу слов…
— Может быть «Ave atqvue vale»?12
Она пожала плечами:
— Стало быть, конец!
— Для Катулла, но не для нас! — Я склонился над кроватью для последнего поцелуя. — Берегите себя. Простите меня. Мы еще встретимся.
Последнее, что я помню: я, спотыкаясь, шел по коридору. На верхней площадке лестницы задержался и прислушался. Она не плакала, в воздухе висела отчаянная тишина, и я, нащупывая ногами ступеньки, спустился в холл.
Там меня давно ждали.
— Ну, поехали! — выдавил я с перехваченным дыханием, настолько несчастный, что едва мог говорить. — Какого дьявола мы медлим?
И предоставив всем с разинутыми ртами смотреть на развалины моей воспитанности, проследовал мимо них на улицу, к автомобилю.
Пароход отплыл из Саутгемптона на следующий день.
Заказав себе какие-то совершенно несъедобные закуски, я принялся пить шотландское виски. Я с отвращением прибегал к этому, но эффект от крепкого напитка казался мне более приемлемым, чем туман в голове от моего лекарства. Разумеется, мне непереносимо не хватало Дайаны, но ощущения мои были более сложными, нежели простое чувство утраты. Я был сбит с толку, словно погружен в вакуум, мое смятение все нарастало по мере удаления от английского берега, и я все больше убеждался, что допустил серьезнейшую ошибку за всю свою жизнь. Мне следовало остаться в Мэллингхэме. Я был счастлив, физически чувствовал себя прекрасно, и в голове у меня царил покой. Я принадлежал Европе, но зачем же тогда уезжать? Я чувствовал себя безнадежно отвыкшим от Америки, как если бы ее культура была недоступна моему пониманию, и, сравнивая Европу, с ее красотами, историей и с ее вечным очарованием, с дешевой роскошью и агрессивной энергичностью своей родной страны, я переставал понимать, почему плыл теперь на запад.
Пароход прибывал во второй половине дня десятого ноября, и я с каким-то фатальным, почти болезненным любопытством вышел на палубу, чтобы увидеть столкновение двух своих миров.
Когда я оказался наверху и стоял, вцепившись руками в перила, мы шли через узкие проливы. Был прекрасный, бодривший свежестью вечер, и вода во Внутренней бухте была цвета светло-голубого льда. Стоял штиль, и взору постепенно открывались все знаменитые здания — Уайтхолл, громада «Эдемс экспресс компани», двустворчатая масса «Эквитэбл Лайф», «Зингер-билдинг», как маяк, увенчанный куполом, и самое величественное из всех «Вулворт-билдинг», сиявший белизной и тонко одухотворенный своим сходством с современным собором. Я на секунду закрыл глаза, как будто не мог поверить, что ничего не изменилось, а когда открыл их снова, только тогда осознал всю необычную оригинальность представшего передо мной зрелища. Я увидел сотни лодок и тысячи шпилей, сиявшие башни моего города, злобно мерцавшие в свете солнца как зубы хищника. Я смотрел в пасть Нью-Йорка.
И именно тогда произошло чудо. Впрочем, возможно, я знал, что оно произойдет. Двигаясь по окольной дороге времени, я бессильно соскальзывал в борозду, которой принадлежал. Когда я вновь взглянул на этот город, он показался мне прекрасным со своими взлетавшими вверх башнями, в которых зашифрован мир, где нет ничего недоступного человеку, с его позолоченными шпилями, символизирующими все, чего смог достигнуть человек. Пульс мой участился, теперь это был пульс Нью-Йорка, быстрый, строгий и полный жизненной энергии. Два мои мира столкнулись, на моих глазах снова разошлись, и теперь уродливой показалась мне уже Европа, развращенная, перезревшая до гнили, связанная с воспоминаниями о том, что никогда не вернется, обращенная внутрь самой себя, погрузившаяся в свое истерзанное войной декадентское прошлое. С моих глаз словно спала пелена романтической иллюзии, ко мне снова вернулась способность осознавать действительность, и я понял, что перестал быть беглецом в культуру, которой всегда буду чужд, иммигрантом, пораженным раздвоением чувств, разрывающимся между двумя мирами, путником, соблазненным мечтой, грозившей лишить его всякого честолюбия.
Я был ньюйоркцем, вернувшимся в Нью-Йорк.
Меня оглушил рев гудка, и, пока я смотрел на пыхтевшие под носом корабля буксирные пароходики, все мое смятение испарилось, и в сознании воцарилась полная ясность. В голове у меня проносились одно за другим надолго отложенные решения. Уладить дело с братьями Да Коста. Встряхнуть от спячки своих партнеров. Привести в порядок офис. Разочаровать всех, считавших меня постаревшим, или даже умершим, задав грандиозный бал. Сделать что-нибудь для мальчика Милдред. Поговорить с Элизабет о большевистских склонностях Брюса. Купить у Тифэйни подарок Сильвии по случаю прошедшей годовщины свадьбы. Нанять человека, который наладит бизнес Дайаны…
Я снова вздохнул, подумав о Дайане. Разумеется, в один прекрасный день я увижу ее снова. А Мэллингхэм… Для меня немыслимо было подумать, что я могу никогда больше не увидеть Мэллингхэма.
Буксиры подталкивали нас к пирсу, и я перегнулся через перила, чтобы посмотреть, с каким напряжением они пыхтели. Надо мной высился Нью-Йорк, и я уже снова был в его могучей тени.
Истина состояла в том, что Европа была для меня неприятной, и было ужасно, если бы я снова увидел Мэллингхэм. Жестокой истиной было и то, что продолжать связь с Дайаной было бы не только глупо, но и эгоистично. Я не видел ничего, что могла бы дать эта связь в будущем. Какое у меня было право держать ее в подвешенном состоянии, поддерживаемом ее верностью мне, пока я не решу возобновить наши отношения в Нью-Йорке? Эти отношения не могли длиться годами, и проиграл бы не я, а она. Другое дело, если бы Дайана была постарше и достаточно опытна, чтобы смотреть на это просто как на преходящую радость, но она была слишком молода, уверена в том, что влюблена в меня, а я не мог предложить ей ничего, кроме продолжительной мучительной диеты, боли и унижения. Если я действительно думал о благе Дайаны — а я его очень желал, — разве не милосерднее было бы отрезать ее от себя, как можно скорее сказав ей, что возобновление наших отношений невозможно? Она бы, конечно, страдала, но со временем ее боль притупилась бы. Разумеется, было бы очень приятно иметь в своем распоряжении Дайану, когда бы я ее ни пожелал в будущем, но после шести месяцев бесперспективных отношений я решил, что мне пора подумать не только о себе.