Некрасов - Николай Скатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дело действительно не только в том, что Панаева была безукоризненно красива. Она была привлекательна, обладала редкостным обаянием. Неизвестно еще, чем были бы знаменитые литературные некрасовские обеды и не пошла ли бы вся русская литература и журналистика несколько иначе без их хозяйки. Во всяком случае уже наш современник, но большой знаток той эпохи К. И. Чуковский не без некоторого озорства заявил: «Кажется, если бы в иной понедельник вдруг обрушился в ее гостиной потолок, вся русская литература погибла бы... Ее гостиная, или, вернее, столовая, — двадцать лет была русским Олимпом и, сколько чаю выпили у нее олимпийцы, сколько скушали великолепных обедов». И с этой точки зрения она, видимо, была прекрасным (и буквально тоже) «сотрудником».
Возможно, иногда не без коварства. Поэтому же знаменитому Александру Дюма, видимо, действительно очарованному хозяйкой и много досаждавшему своими на некрасовскую дачу неожиданными визитами, которые требовали от хозяйки срочной дачной изворотливости, был приготовлен сюрприз: «Дюма был для меня кошмаром в продолжение своего пребывания в Петербурге, — писала она в «Воспоминаниях», — потому что часто навещал нас, уверяя, что отдыхает у нас на даче». Кстати сказать, и сама дача, снимавшаяся Некрасовым, являла собой прекрасное на взморье и в громадном парке швейцарское шале, полюбоваться которым приезжали дачники из Ораниенбаума и Петергофа (вспомним первую — хотя уже свидетельство начинающегося достатка — дачу Некрасова в 1844 году — простую избу огородника в Мурине). Отдал дань запомнившейся красоте новой дачи и Дюма («очаровательная дача»).
Приготовила однажды хозяйка швейцарского домика для француза Дюма и такой русский обед. «Раз, — продолжает Панаева, — я нарочно сделала для Дюма такой обед, что была в полном убеждении, что по крайней мере на неделю избавлюсь от его посещений. Я накормила его щами, пирогом с кашей и рыбой, поросенком с хреном, утками, свежепросольными огурцами, жареными грибами и сладким слоеным пирогом с вареньем, упрашивая поесть побольше. Дюма обрадовал меня, говоря после обеда, что у него сильная жажда, и выпил много сельтерской воды с коньяком. Но напрасно я надеялась; через три дня Дюма явился как ни в чем не бывало, и только бедный секретарь расплатился вместо него за русский обед. Дюма съедал по две тарелки ботвиньи с свежепросольной рыбой. Я думаю, что желудок Дюма мог бы переварить мухоморы». Не все в «Воспоминаниях» Панаевой верно, но в данном случае, кажется, сама тщательность заготовленного меню служит ручательством верности рассказа.
Григорович, как организатор визитов, «умасливал» Панаеву тем, что Дюма в рассказах о России расхвалит ее. Действительно, в своих «Впечатлениях от поездки в Россию», уже на следующий год вышедших в Париже (а сами визиты совершались летом 1858 года), Александр Дюма «расплатился» с хозяйкой и «расхвалил» Панаеву.
Она была мила и добра (это по Герцену), добра и благодетельна (это по Белинскому), любезна и добра донельзя (это по Достоевскому), умна и доброты истинной (это по Грановскому) . Действительно — была? Или — казалась? Или — иногда бывала? «Это грубое, неумное, злое, капризное, лишенное всякой женственности, но не без дюжего кокетства существо». Да, это о ней же, но уже по Тургеневу.
Сложно это и глубоко. Некрасов единственный, кому довелось вкусить от этой сложности и черпнуть из этой глубины. Это Панаев мог травой лечь под некрасовский камень, а здесь, с Панаевой, на камень нашла коса. Ведь уже к замужеству с Панаевым она пришла человеком с судьбой ломаной переломаной и драматичной. Образование получила самое куцее в казенном театральном училище, с умением кое-как объясняться по-французски, но с неумением достаточно грамотно писать по-русски. Отец, Яков Брянский, был актером («в миру» — Григорьев). Актрисой была и мать, сыгравшая в детстве Панаевой роль, подобную той, которую сыграл отец в детстве Некрасова, может быть, с поправкой на женскую изощренность притеснений.
Панаева почти от начала и до конца много писала: и романов, и повестей, и очерков, а потом, когда пришла пора вспоминать, и «Воспоминаний» — самое ныне для нас интересное и не раз изданное. Как часто бывает, первая книга оказалась автобиографической. Роман «Семейство Тальниковых» — долгая жутковатая повесть о ее семейной жизни: достаточно сказать, что один из некрасовских сборников был запрещен именно из-за панаевского романа. Не эта ли общность тяжелого и неизбывного прошлого и, может быть, поиск взаимного облегчения повели ее и Некрасова друг к другу.
Позднее, в стихах 1855 года, поэт даже назвал ее своей второй Музой: стихи эти, правда, при жизни и героя и героини не печатались:
Зачем насмешливо ревнуешь,Зачем, быть может, негодуешь,Что Музу темную моюЯ прославляю и пою?Не знаю я тесней союзаСходней желаний и страстей —С тобой, моя вторая Муза,У Музы юности моей.Ты ей родная с колыбели...Не так же ль в юные летаИ над тобою тяготелиЗабота, скорбь и нищета?Ты под своим родимым кровомВрагов озлобленных нашлаИ в отчуждении суровомПечально детство провела.Ты в жизнь невесело вступила...Ценой страданья и борьбы,Ценой кровавых слез купилаТы каждый шаговой у судьбы...
В довольно длинном стихотворении, впрочем, далее рисуется такой образ Музы, который говорит скорее о перенесении примет не столько со «второй Музы» на первую, сколько с первой Музы на вторую.
Правда, самих Некрасова и Панаеву, как авторов, объединила сразу же не муза поэзии, а, так сказать, муза прозы и, может быть, поиск взаимного облегчения. Наверное, были и облегчения, последовали и отягощения.
В самую первую свою пору и «производили» они свой общий огромный роман «Три страны света», как сообщал Некрасов Тургеневу, в 8 частях и в 60 печатных листов. Размеры, правда, диктовались не столько логикой художественной мысли, сколько объемами журнальной площади, предназначенной к заполнению. Так что говорить об открытиях искусства, о художественных озарениях не приходится. Недаром сибарита и эстета Василия Петровича Боткина раздражал уже сам факт этого совместного авторства. К тому же были взяты «идейные» обязательства, под которые и писался роман и только при соблюдении которых он и мог быть опубликован.
Если, по известному поэтическому заявлению Пушкина, он в «Евгении Онегине» при начале работы «даль свободного романа» еще не ясно различал, то наши авторы такую даль видели ясно как день, ибо и «свободным» роман никак не был.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});