Гюстав Флобер - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выход „Госпожи Бовари“ принес Флоберу множество писем от женщин, взволнованных судьбой героини, которые узнавали в ней себя. С особенной настойчивостью ему писала экспансивная романистка мадемуазель Леруайе де Шантепи, которая была на двадцать один год старше его, жила в провинции и подарила ему свой портрет и две свои книги в знак признательности. Измученный судебными злоключениями, он испытывает необходимость излить свои чувства особе противоположного пола, которая к тому же восхищается им. Луизы Коле больше нет рядом, он набрасывается на мадемуазель Леруайе де Шантепи. На вопрос о происхождении „Госпожи Бовари“ он отвечает: „В „Госпоже Бовари“ нет ни слова правды. Эта история – чистейший вымысел“; я не вложил туда ни своих чувств, ни личных переживаний. Напротив, иллюзия (если таковая имеется) создается именно неличным характером произведения. Один из моих принципов: не вкладывать в произведение своего я. Художник в своем творении должен, подобно богу в природе, быть невидимым и всемогущим; его надо всюду чувствовать, но не видеть». И продолжает рассказывать неизвестной о своей жизни: «Я долго жил подобно вам, сударыня. Я тоже провел многие годы в деревне совершенно один, и единственным шумом, который я слышал зимой, был ветер, волновавший деревья, да треск льда, который плыл по Сене под моими окнами. Если я немного знаю жизнь, то только в силу того, что мало жил в обычном смысле этого слова, ибо мало ел, но основательно пережевывал; я бывал в разных обществах, видел разные страны. Я путешествовал пешком и на верблюдах. Я знаю парижских биржевиков и дамасских евреев, итальянских сводников и негритянских жонглеров… Чтобы иметь полное представление обо мне, добавьте к моей биографии следующий портрет: мне тридцать пять лет, ростом я пяти футов и восьми дюймов, у меня плечи, как у крючника; я нервно раздражителен, как мещаночка. Я холост и одинок».[278]
Несколько дней спустя он дополняет свои признания мадемуазель Леруайе Шантепи: «Я любил страстно, тайно. А потом в двадцать один год чуть было не умер от нервной болезни, вызванной досадой и огорчениями, бессонными ночами и приступами ярости. Эта болезнь длилась десять лет… Я родился при больнице (руанской больнице, где мой отец был главным хирургом и оставил по себе славное имя в своем деле) и рос среди всевозможных человеческих страданий, от которых меня отделяла лишь стена. Ребенком я играл в операционной. Вот почему, быть может, у меня мрачный и в то же время циничный взгляд на мир. Гипотеза об абсолютном небытии не содержит для меня ничего устрашающего. Я готов спокойно броситься в этот черный провал. А между тем меня больше всего привлекает религия. То есть все религии вообще, одна в той же мере, как и другая. Каждый догмат в отдельности меня отталкивает, но я отношусь к чувству, его породившему, как к самому естественному и самому поэтичному из всех чувств…
Я не питаю симпатии ни к одной политической партии или, вернее говоря, презираю их все… Я ненавижу всякий деспотизм. Я завзятый либерал. Вот почему социализм кажется мне самым педантичным ужасом, который будет смертелен для любого искусства и любого нравственного принципа. Я присутствовал как зритель почти на всех мятежах своего времени».[279]
Он явно испытывает тщеславное удовлетворение оттого, что объясняет, рассказывает о себе, ищет любви и участия. Утверждая, что ненавидит себя, он с очевидным самолюбованием рассказывает об особенностях своего характера и жизни. Он дает себе оценку и хочет, чтобы его ценили как удивительного человека. Из-под внешней скромности на свет рвется гордость. Неужели он стал другим человеком со времени публикации «Госпожи Бовари»? Он думает, что нет, и тем не менее, потершись в суетном и легкомысленном литературном мире, он приобрел желание – неосознанное пока – утвердиться в качестве большого писателя, снискать интерес к себе, быть уважаемым своими собратьями, читателями, прессой. Ибо даже тогда, когда он с радостью собирается бежать из столицы, от ее суетной болтовни, он уверен, что вскоре, не умея противостоять ее влечению, вернется туда. В его жизни теперь два противоположных полюса – город и деревня. В Париже он играет, в Круассе – думает и пишет. С некоторых пор он находится во власти невероятного проекта: восстание наемных солдат в Карфагене. Вдохновленный новым замыслом, он пишет мадемуазель Леруайе де Шантепи: «Прежде чем вернуться в деревню, я займусь археологическими изысканиями, изучением одного из самых малоизвестных периодов античности, работой, которая станет лишь подготовительной к другой. Я собираюсь писать роман, действие которого будет происходить за три столетия до Рождества Христова. Мне необходимо уйти от современного мира, в котором мое перо черпало слишком долго и о котором к тому же я так устал рассказывать, что мне и смотреть на него тошно».[280]
Теперь он уверен, что это погружение в пленительное и жестокое прошлое освободит его от низменности «Бовари». «Мне так тяжело с моим Карфагеном, – рассказывает он новому другу, писателю Эрнесту Фейдо. – Очень беспокоюсь о главном, я хочу сказать – о психологии; мне так необходимо сосредоточение „в тишине моего кабинета“, среди „деревенского одиночества“. А там, быть может, подстегивая мой бедный ум, я и добьюсь от него чего-нибудь».[281] Жребий брошен. Не написав и первой строчки новой книги, он знает, что, даже если не будет доволен, опубликует ее. Как «Госпожу Бовари». Времена тайного занятия литературой остались для него навсегда в прошлом.
Глава XIII
«Саламбо»
Вновь Круассе с его покоем, тишиной, легким шелестом листвы и мирной рекой. Флобер обретает привычку к работе и размышлениям рядом с матерью, которая его лелеет, и племянницей – ей уже одиннадцать с половиной лет, – нежность и забавы которой умиляют его. С этими женщинами: одной – пожилой и усталой, другой – очаровательной девочкой – он отдыхает от суеты и интриг парижской жизни. Он с завидной жадностью читает без разбора самые сложные книги, имеющие хоть какие-нибудь сведения о прошлом Карфагена. Ему хотелось бы все знать о времени и месте, в которых будет происходить действие его романа. «У меня в желудке несварение от книг, – пишет он Жюлю Дюплану, – и от in-folio[282] – отрыжка. С марта месяца я сделал выписки из пятидесяти трех различных трудов; теперь изучаю военное искусство, упиваюсь крепостными валами и всадниками, углубленно занимаюсь метательными машинами и катапультами. Надеюсь наконец найти что-нибудь новенькое об античных сражениях.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});