Старик и ангел - Александр Кабаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выпили.
Поели немного овощей натуральных с незаметно возникшим лавашем, по виду похожим на картон, но вкусным.
Все, включая бросившего Кузнецова, закурили, разобрав сигареты из пачки Юры — все (исключая бросившего Кузнецова) курили регулярно, но своих сигарет ни у кого, кроме Юры, не было. Юра курил чудовищно крепкие и сырые, зато дешевые «Валдайские легкие».
Опять выпили, почему-то подряд два раза.
— Подвел ты нас, Сергей Григорьевич, — сказал, выпив, Михайлов. — Выборы на носу, а лидер системной оппозиции ушел в личную жизнь. Ты чего-то не понял…
— Все я понял, — вдруг ужасно обозлившись, грубо ответил Кузнецов. — Я с вашей конторой и в худшие времена не имел дела, и теперь, на старости лет, иметь не буду. А на вашу системную оппозицию мне глубоко насрать. И на внесистемную, и на вертикаль вашей власти, и на мотогонки по ней, и на горизонталь, или как там, и на всю эту вашу херню насрать. Я сижу у окна. Рисую свои крючки бесполезные. Жду любимую женщину, которую Господь не по заслугам моим послал мне для счастливого окончания жизни. Никого не трогаю, и вы меня не троньте. А то я вам такой скандал устрою, что мало не покажется. Я ж тебе, полковник, говорил — у меня знакомые журналисты есть, они на пресс-конференцию старого ученого, которого преследует одиозная ваша организация, бегом прибегут, телекамер натащут…
Таким образом Кузнецов продемонстрировал неожиданное для отставного профессора знание современной жизни и даже современных идиом. Однако возбужденную эту речь Михайлов слушать не стал — отвернувшись от Кузнецова, он разливал водку по стопкам, а закончив это существенное дело, произнес тост.
— Я хочу выпить, дорогие коллеги, — сказал полковник ФСБ Петр Иванович Михайлов, обращаясь к ханыгам, — за нашего друга Кузнецова Сергея Григорьевича, известного российского ученого и настоящего гражданина нашей великой Родины. За его принципиальность, за верность идеалам свободы и демократии, которые мы все защищали и двадцать лет назад, и восемнадцать, и пятнадцать, и продолжаем защищать сегодня. Да, пусть по разные стороны баррикад, но защищаем и будем защищать! За Сергея Кузнецова! За грядущие демократические, прозрачные, как этот бокал, — тут он повел в воздухе стопарем, — выборы нового Президента, главы нашего государства, которым Сергей Григорьевич будет совершенно справедливо всенародно назначен! За новую, сильную Россию! Россия, вперед!!!
Выкрикнув эти последние слова, он поднес стопку к губам, подержал секунду и поставил на стол, не отпив ни капли. И никто не удивился, не сказал ему: «Ты не филонь, Петяша, не симулируй, как все равно какой-то». Будто все привыкли к этому протокольному ритуалу. Будто, блин, так и надо.
А полковник сел и закончил очень тихо, даже Сергей Григорьевич его почти не услышал.
— А то ведь за передачу оборонных разработок в английский журнал, издающийся на деньги блока НАТО, по минимуму светит червонец строгого, — выдохнул Михайлов в ухо Кузнецову. — И любовь твоя тоже по земле ходит, с дежурства в темноте идет. Мало ли что… Отморозков много. Вон на митинге наш пацан к тебе подходил, про славянское самосознание базарил, про русский бунт, бессмысленный, как говорится, и беспощадный… Мы их, конечно, контролируем, но за всеми не уследишь…
Вот тут Сергей Григорьевич и сделал, наконец, окончательный выбор.
Он встал, взял недопитую бутылку водки, вылил ее всю на макушку полковника, а пустую разбил об эту же макушку, прикрытую, к счастью, толстой зимней бейсболкой с буквами NYPD, что означает «Нью-Йоркский департамент полиции». Так что благодаря отчасти нью-йоркской полиции, отчасти же хрупкости нынешних водочных бутылок, при ударе не проламывающих голову, а, наоборот, рассыпающихся в стеклянную труху, профессор не нанес полковнику тяжких телесных под статью, а только слегка встряхнул его полные инструкций по вербовке мозги и ненадолго лишил сознания. Во всяком случае, крови не было.
Собутыльники в этой ситуации проявили себя, чего и следовало ожидать, как отличные боевые офицеры. Они вскочили, мгновенно вытащив из складок и прорех рванья новейшие спецназовские пистолеты «Гюрза», и направили их на Кузнецова — Юра целился в левое колено, Гена в середину груди, а Толик в голову, в лоб между бровями — по инструкции. Постояв так с минуту в тишине, мужчины сели, попросили официанта убрать осколки и заказали новую бутылку водки взамен разбитой.
— И правильно, профессор, сделали, — сказал Толик, наливая всем, — напросился, беспредельщик. У нас не тридцать седьмой, чтобы близким угрожать. Другое дело — английский журнал…
— Точно, — подтвердил Гена, — а то эти полканы советского разлива совсем оборзели. У него какая функция была? Донести, используя современные методики гипноза и внушения, до объекта политический бред и получить согласие на сотрудничество. А он превысил…
— Надо бы подать рапорт, да жалко старика, — добавил Толик и выпил, не дожидаясь друзей. — А вы, Сергей Григорьевич, присаживайтесь. Вопрос с выборами подработаем…
Но Кузнецов ничего не ответил. Он вышел из подвала, постоял на морозце и направился домой, слегка дрожа от холода и нервов, хотя главная мысль его при этом была несерьезная — о выпивке, пропавшей впустую, и об испорченной прогулке. Впрочем, сожаления смягчались необъяснимой уверенностью в том, что мерзавец полковник больше не сунется. Стрелять у него команды нет, а его, если что, можно отоварить и чем-нибудь потяжелее бутылки, думал профессор. Деревянным пудовым стулом, например…
Придя домой — то есть в Танину квартиру, — Сергей Григорьевич не сел снова за работу, а прилег, не раздеваясь, на прикрытую одеялом постель. В конце концов, какая может быть работа после такого стресса…
Тем более что кошка Кошка немедленно пришла и легла на его живот, а беспокоить кошку он не хотел.
Так ведь и отдых не получился!
Потому что навалились тяжелые мысли, опять не имеющие отношения к работе, к рамным конструкциям и тройному интегрированию, а лишь бередящие душу.
Однако ж души-то у меня нет, вспомнил драчливый профессор.
Как же, воскликнул Кузнецов мысленно, нет! Вот сволочь полковник! Да если б не было, разве звезданул бы я его по башке?! И разве лежал бы здесь и мучился бы тяжелыми мыслями о странностях любви?.. «Поговорим о странностях любви, — вспомнил профессор давно забытую цитату неизвестно откуда, — другого я не смыслю разговора…»
Потом Сергей Григорьевич принялся сомневаться в чувствах собственных, решив, что Таня все-таки его действительно любит. А вот любит ли ее он? Любовь ли это или лишь благодарность за доброту, сочувствие, уход и терпение? Лишь стремление к уюту, теплу, ласке… В конце концов, ведь она ему крышу над головой дала! Так что выходит, что и он сам сволочь, корыстная сволочь. Он, а не она. И даже не полковник, явившийся за грехи.
Мысли были такие тяжелые, что, навалившись, совсем придавили бедного Кузнецова, он стал задыхаться, нащупал на тумбочке упаковку кордарона, проглотил таблетку без воды… Хотя задыхался на самом деле он оттого, что кошка его придавила, а не мысли.
И вдруг он крепко заснул. Так бывает, когда перенервничаешь.
Во сне ему привиделось, будто он спит в Таниной квартире. И кошка спит на нем. И это был такой прекрасный сон, что все тяжелые мысли исчезли не только из отдыхающего его сознания, но и из всегда бодрствующего подсознания, и он стал окончательно счастлив. Как многие, ставшие окончательно счастливыми, он едва не умер во сне, но, видно, время его не настало еще. Потому что пришла Таня, осторожно приподняла его голову, подсунула вторую подушку, тихонько поцеловала в кончик носа, чтобы не разбудить, — и сердце Кузнецова дернулось от электрического разряда любви, дернулось еще раз, завелось, как старый жигулевский движок, с натугой, да и застучало более или менее ровно, ударов девяносто в минуту. Буду жить, подумал Кузнецов во сне, зачем мне умирать, если мы вместе и все у нас хорошо?
Что может быть лучше любви, которую мы чувствуем даже во сне!
Что может быть лучше…
Ничего.
А вот хуже — все остальное.
Все остальное и посыпалось на Сергея Григорьевича Кузнецова утром ближайшей пятницы.
Глава двадцать седьмая
Дама пик, сума и тюрьма
Началось с телефонного звонка.
Раньше, когда телефон представлял собою настоящий аппарат, а не плоскую коробочку, вечно теряющуюся в карманах и сумках, было удобно. Раздавался особый длинный звонок, извещающий, что звонят из другого города. Можно было взять трубку и услышать раздраженный женский голос: «Челябинску ответьте!» И если в Челябинске у вас не было никого, кроме случайной докучливой знакомой, вы молча клали (или ложили, в зависимости от образования) трубку и при повторных звонках ее уж не снимали. А на том конце многокилометровых проводов другая, но не менее раздраженная женщина сообщала надоедливой даме: «Абонент не отвечает!» — и все дела. Если же, не дай Бог, звонили из другой страны, звонок гремел еще более длинный, непрерывный, и совершенно иной, официальный голос спрашивал строго: «С Парижем разговаривать будете?» Тут стратегия вашего поведения зависела от ваших отношений с советским общественным и государственным строем (статья сто девяносто, прим.). Если вы были его совершенно сознательным и убежденным сторонником, вы твердо отвечали: «Нет. Ошиблись номером» — потому что советскому человеку из парижей звонить некому. Если же вы, например, уже третий год сидели на чемоданах в отказе и ходили в Приемную Верховного Совета протестовать, то восклицали на всех известных иностранных языках: «Уи! Йя-йя! Шур!» — и выслушивали полупонятное сообщение, что вам отправлена «посылька, мутон, для ваш женщина, ливайс для вам». От кого посылка, оставалось неизвестным, да это было и неважно, просто анонимный друг поддерживал узников тоталитаризма и сообщал об этом, чтобы замотать посылку коммунистической таможне было сложнее. И уже на следующий день вы начинали ездить на международный почтамт, на Варшавку, — ловить «посыльку», а то залежавшуюся обязательно сопрут, гады.