Логопед - Валерий Вотрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конопелькин тут?
Сначала Рожнов отвечал, что нет Конопелькина. Потом просто пожимал плечами в ответ. Люди, разыскивавшие неведомого Конопелькина, тоже пожимали плечами и уходили.
Только в восьмом часу Рожнова подняли с диванчика. Прибежал запыхавшийся человек и закричал:
— Я вас везде лазыскиваю, а вы вот где! А фто, Конопелькина нет?
Рожнов в ответ пожал плечами.
— Так он зе на заседании, — закричал человек, хлопнув себя по лбу. — Совсем я все запамятовал. Ну, пойдемте сколее, вас вдут.
И Рожнов очутился в небольшой комнате, которую почти всю целиком занимал огромный Т-образный стол. За этим столом теснилось друг к другу множество людей, и места им явно недоставало. Это все были члены правительства. Стол был завален грудами бумаги, уставлен графинами с водой и желтыми стаканами. Еще не успев начать разглядывать сидящих, Рожнов узрел Куприянова — тот занимал председательское место.
Рожнов остановился в дверях, и все взгляды обратились к нему. Он ждал, глядя на Куприянова. Тот изменился, обрюзг и стал как-то неприятен. Узнает, не узнает? Куприянов не узнал, вернее, никак не показал, что узнает Рожнова. Он глядел куда-то вниз, на поднесенные бумаги. Рожнова потянули за рукав, показали на стул в углу. Он сел, продолжая смотреть на Куприянова, но тот не желал его замечать. Вместо этого он громко произнес:
— Конопелькин здесь?
По сидящим прошла дрожь, а потом толстый голос сказал:
— Нету его тут. У себя, небось.
— Вызвать, — проронил Куприянов, не поднимая глаз от бумаг. Кто-то вынесся за дверь.
Прошли еще несколько минут, и Куприянов вновь подал голос:
— А Ложнов? Ложнова пдигласили?
— Здесь он, здесь, — раздались голоса, и Рожнов встал. Все взгляды вновь устремились на него. Однако Куприянов упорно продолжал читать бумаги. Повисла пауза, и это дало Рожнову возможность разглядеть, наконец, сидящих за столом. Большинства из них он не знал. Но вот рядом с Куприяновым сидел худой очкастый взъерошенный Клеветов, главный идеолог правительства, тарабар. Здесь же, за столом, громоздился Булыгин, бывший брат Панценбрехер, огромный мужчина с крохотной лысой головой. Узнал Рожнов и Бухарова, помощника Куприянова, испитого человека, который теперь подходяще назывался Бухаловым.
— Вопдосы к товадищу Ложнову? — обратился к присутствующим Куприянов, впервые поднимая глаза.
Все молчали, видимо, не решаясь ничего сказать. Наконец, тот же толстый голос проговорил:
— Да какие могут быть воплосы. Пусяй лазъяснение даст.
Куприянов на это покивал и произнес, обращаясь прямо к Рожнову:
— У нас декотодые пдоблемы возникли, Юдий Петдович. Вот, дешили к вам как к специалисту обдатиться.
— Слушаю вас, — произнес Рожнов, стараясь не выказать удивления.
— Иван Кидиллович, изложите, — пригласил Куприянов.
— А сего излагать? — произнес тот же толстый голос. Говорившего Рожнов не видел, его закрывали сидящие. — Полядка нет, товалиси, вот сто я сказу. Язык, мезду просим, на то и язык, стобы его понимать. А тут ни понятия, ни понимания, ни сего длугого, ловно лягухи квакают.
— Излагайте понятнее, Иван Кидиллович, — поправил его Куприянов.
— Так я и излагаю. Вот мы, сказем, посювствовали нузду, клепкую необходимость дазе, насять издание газет. Пола, думаем, отлазать действительность во всей ее плавде. А то ведь сталые газеты на лзивом языке писали, плислось их заклыть. Ну, наблали стат. И сто? Все по-своему писут и говолят. Нисего не понятно. Один говолит так, длугой — эдак, будто языки им подлезали. Плислось плиостановить лаботу.
Тут Рожнов понял, кто это — говорившим был Финагин, недавно назначенный министр печати. За свои организаторские способности этот начальник цеха был призван Партией, но речеисправительских курсов по каким-то причинам так и не прошел. Зато он быстро примкнул к тарабарам, которые, по-видимому, тоже подметили его способности и доверили Финагину поднимать журналистику.
— Вевно гововишь, Иван Кививыч, — сказал кто-то с другого конца стола. — Двугую гавету невовмовно фитать — чуф всякая напефятана.
— Посему сюсь? — обиделся Финагин. — Мои лебята холосие, только язык плохо знают. Один говолит так, длугой — эдак, плямо беда.
— Ситуация ясна, Юдий Петдович? — повернулся Куприянов к Рожнову. — С объективной пдоблемой столкнулись товадищи. Тедпим подажение на идеологическом фдонте, а все из-за языка. Слишком он… свободный, что ли. Какие будут пдедложения?
Повисло молчание. Молчал и Рожнов. Он собирался с мыслями. Но едва он это сделал, как открылась дверь, и в комнату с той стороны чуть ли не втолкнули толстенького человечка с портфелем. Изо всех сил стараясь быть незамеченным, тот начал красться вдоль стены, глазами выискивая свободный стул, но его настиг голос Куприянова:
— Товадищ Конопелькин! Пдоходите, садитесь. Доклад педедавайте сюда.
— Доквад в настоящее время готовится, — произнес, запинаясь, Конопелькин.
— Кем готовится? До сих под?
Последовал длинный разговор, в котором выяснялись подробности того, почему доклад до сих пор не готов и не может быть заслушан собравшимися ответственными товарищами. О Рожнове забыли, и он снова присел на свой стул. Он чувствовал себя кандидатом. Вот так когда-то ожидали и его. От невеселых мыслей Рожнова оторвал голос Куприянова:
— А тепедь послушаем товадища Ложнова.
Рожнов снова встал. Неизмеримая горечь поднялась в нем. Все обиды сгустились и встали комом в горле. Одно было избавление от них — их высказать. Ему мельком вспомнилось, как он когда-то хотел почувствовать себя громооотводом — голым, гордым и незащищенным. Вот оно, пришло это время.
И Рожнов заговорил:
— Действительно, перед вами, перед новым режимом, возникла серьезная и неотложная проблема — необходимо выпускать газеты, поднимать книгопечатание, повышать уровень культурных мероприятий. Что же вам мешает? Страна оправляется от последствий военных действий, разрушения велики, потери огромны. Это ли вам мешает? Мешает, но не только это. Сторонники старого режима всеми силами стараются досадить, навредить народной власти. Это ли вам мешает? Да, но не только. Вам мешает отсутствие языковых норм. Веками наши предки строили государство, основанное на языковых законах. Они знали — государства без языка нет. Но и языком можно управлять, как можно смирить реку, перекрыв ее плотиной и подчинив народнохозяйственным целям. Нелитературные и просторечные формы языка могут существовать — и обычно существуют — параллельно с литературной, законодательно установленной нормой. Но не более того. Ни одна цивилизованная страна мира не позволяет просторечию вторгаться в официальную жизнь государства. Что же произошло у нас? И что происходит? У нас все освященные временем языковые нормы объявлены вредными и как таковые упразднены. В результате общество захлестнуто нерегулируемым народным языком, разнузданным просторечием, не желающим подчиняться никаким законам. Орфоэпические нормы попраны, и уже начался процесс размывания норм грамматических и лексических. Мы на грани гибели языка, товарищи. И тут необходимо признать, что это не в последнюю очередь моя вина. Всю свою жизнь я считал, что язык должен развиваться свободно. Что народ сам знает, что делать со своим языком, и стихийно развивает его, просто говоря на нем. Это была ошибочная позиция, и сейчас я глубоко в ней раскаиваюсь.
Рожнов говорил — и видел, как переглядываются члены правительства. На их лицах было неприкрытое удивление. Некоторые даже наклонились вперед и вслушивались в его слова, стараясь уловить смысл. Рожнов знал, в чем дело. Его не понимали. Он говорил на непонятном им языке. Он говорил на правильном языке, носители которого с некоторых пор перевелись. Никто не осмеливался говорить так здесь, в этих стенах. И лишь один человек понимал Рожнова: Булыгин, брат Панцербрехер, тяжело и неотрывно глядел на него, не пропуская ни единого его слова. Казалось, лишь он придавал важность словам Рожнова. Прочие присутствующие шушукались.
— Да, раскаиваюсь, — продолжал Рожнов горячо, чувствуя, что говорит в пустоту, — потому что совершено непоправимое. Язык и государство разошлись. Теперь они разделены. И произошло это после того, как один Язык убил другой. Вы знаете, о чем я говорю. Вы помогли ему — тому Языку, который вы считаете своим. Он долго этого ждал. Мы, логопеды, сдерживали его. Но произошло предательство. Движимые разными причинами, мы принесли наш Язык в жертву тому! Я — лично я — предал Его. И сейчас на смену ему пришел ваш Язык. Это величайшая трагедия. Вы думаете, что вы власть. Вы считаете, что правите страной, сидя здесь. Но вы ошибаетесь. Не вы правите страной. Не вы — власть. Власть — Он, ваш Язык. Он использовал вас, чтобы воцариться. Вы ему очень нравитесь, ведь вы считаете, что нормы не нужны, они вредны, это старые лживые нормы, мешающие народу наслаждаться свободой. Но вы увидите, что произойдет, когда вы попытаетесь укротить его. Ведь именно это вы сейчас обсуждаете, правда? Да, вам понадобятся нормы. Вы вдруг осознали их необходимость. Вам вдруг понадобились законы, правоприменение, весь тот логопедический вздор, о котором вы забыли и думать. И вам придется выбирать, какое произношение лучше. И вы не сможете сделать этого сразу, потому что на это уходят годы. И тогда вы схлестнетесь — вы все, сидящие здесь, разделитесь на лагеря и станете драться, доказывая, что ваше произношение лучше и что именно вы вправе устанавливать норму. И вы прольете кровь — вы все, сидящие здесь. А он, ваш Язык, будет подстегивать эту рознь, потому что она ему по нутру, потому что Ему надоели нормы, и Он желает порезвиться на воле. А потом вы погибнете, а вашу рознь станут продолжать ваши дети. Вот к чему пришли мы — и в этом есть моя личная вина, моя вина!