Четыре года - Ион Деген
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мужская половина огласилась смехом многочисленных клиентов. Мужчина несколько старше меня, то есть немец, который, по всей видимости, был на фронте, застегивая брюки, сквозь смех крикнул:
– Ну что, Alte Hurerei {(нем.) старая блядь, получила? Если парень так матерится по-русски, значит он израильтянин. Я тебе не советую связываться с этими парнями.
Предположение немца имело под собой основание. В 1983 году Европа еще не была наводнена "новыми русскими", Кобленц еще не был городом, в который приезжали из Советского Союза, а моему израильскому гражданству уже исполнилось шесть лет.
Но вернемся к тому, с чего начат рассказ, к первому дню моей работы в Израиле.
Уже пять месяцев я учил иврит. Вернее, был обязан учить. Но вместо домашних заданий жадно поглощал книги на русском языке, которых был лишен в Советском Союзе. Поэтому даже через полтора года после приезда в Израиль свою первую лекцию для врачей-ортопедов успешно довел до конца, вероятно, благодаря фразе, которой я начал эту лекцию: "Уважаемые коллеги! Прошу простить меня за скудный иврит. Но с помощью рук, ног и других членов я постараюсь изложить материал". Эта фраза произвела впечатление на аудиторию. Великое дело – восприятие юмора.
А в то жаркое весеннее утро… Тремя автобусами я приехал из Иерусалима в Кфар-Саву, в больницу, в которой мне предстояло проработать три месяца, чтобы продемонстрировать, что я действительно специалист, а не владелец купленного диплома. Кто-то зачем-то настойчиво распространял слухи и упорно поддерживал у населения уверенность в том, что новые репатрианты из Советского Союза приезжают с фальшивыми дипломами.
Три автобусных билета пробили заметную брешь в нашем скудном семейном бюджете. Но ведь я начинаю работать! В приподнятом состоянии духа вступил я на красивую территорию больницы. Правда, одна деталь несколько озаботила и даже огорчила меня. Над прекрасным шестиэтажным зданием больницы реяло красное знамя. До моего усыпленного свободой и демократией, поэтому несколько эйфоричного сознания не сразу дошло, что сегодня первое мая. Первое мая – день смотра боевых сил международного пролетариата! Больница принадлежала израильским профсоюзам, идеология которых неуверенно дрейфовала в различных течениях марксизма-ленинизма.
Красное знамя, осененные им революционные праздники, вся подлость и фальшь, которое оно олицетворяло, были непереносимым аллергеном для моего организма, гиперсенсибилизированного советской властью.
Уже несколько приземленный, я вошел в здание больницы и стал разыскивать кабинет главного врача. Кабинет я обнаружил. Но не главного врача. Очень немногочисленные работники больницы с удивлением глядели на чудака, не знающего, что сегодня первое мая, что это день боевых сил, что, следовательно, это праздник, и больница не работает, вернее, работает по праздничному графику, то есть, только в срочных случаях, а мое поступление на работу срочным случаем не является. Короче, приходите завтра.
Я вышел из больницы, подсчитывая в уме, во что мне обойдется день смотра, международный праздник, три автобусных билета в Иерусалим и завтра три автобусных билета в Кфар-Саву.
К счастью, я встретил работавшего здесь, в больнице, моего друга, доктора Бориса Дубнова, с которым вместе учились и вместе окончили институт. Боря отвез меня к себе домой, а на следующий день привез в больницу, над которой все еще развевалось красное знамя, хотя пролетарский праздник уже миновал.
Ортопедическим отделением заведовал выдающийся врач, профессор Конфорти. Его "Оперативная ортопедия" была моей настольной книгой в Киеве. Но там я даже не представлял себе, что профессор Конфорти – еврей, тем более израильтянин.
Конфорти обрадовал меня, сказав, что внимательно следил за моими научными работами, что статья о лечении болезни Легг-Кальве-Пертеса (ему стыдно признаться) даже огорчила его, так как результаты консервативного лечения у меня оказались лучше, чем у него результаты операций.
Общение с профессором Конфорти доставляло удовольствие еще потому, что не представляло языковых затруднений. Кроме иврита, который, как выяснилось позже, знал только сносно, он свободно владел английским, немецким, французским, прилично знал латынь и итальянский, но главное – со мной говорил на вполне сносном русском, так как его родным языком был болгарский.
Смеясь, профессор Конфорти сказал:
– Вы знаете, для меня сюрприз, что вы еврей, тем более -израильтянин.
Не помню уже в связи с чем разговор зашел о книге немецкого автора "Мост". Конфорти огорченно сказал, что никто из семнадцати его врачей не читал этой книги, а то, что я ее прочел – вполне закономерно. Выяснилось, что у нас очень похожие отношения к современной и классической литературе. Встреча оказалась такой теплой и сердечной, что я забыл о вчерашних огорчениях.
Мы спустились на административный этаж и вошли в кабинет главного врача.
За пять месяцев, прожитых в Израиле, я постепенно оттаивал. Даже начал забывать, как выглядят привычные руководящие хари. И вдруг уже что-то виденное первомайски обдало меня социалистическим духом.
За столом сидел этакий секретарь райкома партии.
Профессор Конфорти представил меня. Главврач, глядя в пространство, задал мне несколько вопросов. Я отвечал медленно, мобилизуя все "недюжинные" запасы иврита, приобретенного в течение пяти месяцев неинтенсивного учения, прерываемого многочисленными поездками, встречами, выпивками со старыми русскоязычными друзьями, бывшими пациентами и новыми русскоязычными знакомыми.
Главврач обратился к профессору Конфорти так, словно я пустое место, словно меня нет в кабинете, словно я вообще не существую и, говоря обо мне в третьем лице, удивился, как подобная личность вообще может претендовать на звание врача.
Профессор Конфорти не успел ответить. С явным интересом и, как потом выяснилось, с восторгом он смотрел на человека, абсолютно не похожего на того интеллигента, который только что мирно беседовал с ним в его кабинете.
Воспоминания о руководящих деятелях, с которыми я имел дело в Совдепии, брешь в бюджете, пробитая поездкой тремя автобусами, красное знамя над больницей, потерянный день солидарности боевых сил международного пролетариата, ущербность человека, не знающего языка своей страны, пренебрежительное отношение ко мне главного врача – все это сжалось в такую тугую, такую мощную пружину, что, распрямившись, она трансформировалась в неизвестно каким образом, пусть медленно, но четко произнесенный на иврите монолог:
– Ты, социалистическое ничтожество, партийный функционер! Да, я пока не знаю иврит. Но буду знать. Даже не зная иврит, я опытный врач. А ты был говном, есть говно и говном останешься. Врачом ты никогда не будешь!
Невероятные трудности в этой тираде вызвало будущее время. Эх, надо было не глотать русские книги, а учить формы ивритских глаголов! Вероятно, именно поэтому я усомнился в убедительности произнесенного мною, что заставило меня продолжить речь уже по-русски, если можно считать русским языком тот фантастический танкистский мат, который затопил начальственный кабинет.
Уходя, я успел заметить, как главный врач, ошеломленный, вобрал голову в плечи и как расхохотался Конфорти. Профессор догнал меня, положил руку на мое плечо и, смеясь, сказал:
– Я вижу, ты не только хороший врач и ученый, но и, что важнее всего, хороший еврей.
С профессором Конфорти я имел счастье дружить до самой его смерти.
А главный врач, – удивительно! – спустя три дня пришел в ортопедическое отделение и в многолюдной комнате врачей попросил у меня прощение. Здесь же он предложил мне должность заместителя Конфорти, пообещав, что через два года, когда профессор уйдет на пенсию, я займу место заведующего отделением.
Никогда не предполагал, что мат может оказаться таким полезным.
1990 г.
ЧЕТЫРЕ ГОДА
С ортодоксальной советской точки зрения моя мама не была героической женщиной. Она даже не закрыла амбразуру своим телом. Что уж говорить о том, что она, вдова, не готова была жертвовать своим единственным шестнадцатилетним сыном во имя родины.
Еще в детском садике я попал на конвейер промывки мозгов. Поэтому, как только началась война, я решил, что мое место на фронте. Мама почему-то этого не решила. Чтобы не затягивать идеологическую дискуссию с приближающейся к нулю вероятностью, что мама отпустит меня на фронт, я решил прибегнуть к более радикальному средству.
Житель пограничного города, уже в первые часы войны я даже своими тщательно промытыми мозгами как-то сообразил, что город может быть оккупирован немцами, поэтому маме здесь оставаться нельзя.
Сперва пешком, потом на товарняке мы отправились в эвакуацию. Но спустя несколько дней, еще находясь в прифронтовой зоне, из-за угла вокзала на небольшой станции я взглядом проводил уходящий на восток товарный состав, на одной из открытых платформ которого между двумя узлами с убогим скарбом сидела моя мама, возможно, уже начинавшая догадываться, что ее сын не просто отстал от поезда, а сбежал.