Представление должно продолжаться - Екатерина Мурашова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Груня ушла в деревню к брату Савве и увела Агафона. Земля и семья – это для нее оказалось важнее всего прочего. Ее отец вернулся из Калуги, там же мать, братья и сестры. Они никогда ее не любили и теперь не любят, как справные сапоги, которые на ноге жмут, – да не выбрасывать же! Всю дорогу, с моего отъезда в Европу, Грунька воровала для своих, Александр мне «глаза раскрыл» только после ее ухода. Умора! «Ты знала?» – «Конечно, знала» – «Но почему же ты…?» – «Купи себе дружбу.» – «Что ты говоришь?!» – «Так сказано в одном древнееврейском тексте. Осудить просто. Но можно попробовать понять» – «Откуда ты знаешь об этом?» – «Мне рассказал один человек»
Он покупал твою дружбу, Аркаша?
Я не пыталась удержать Груньку. Она обещала никому ничего про нас не говорить, и, вроде, слово сдержала – наоборот, распустила выгодный для нас слух, что ушла из Синих Ключей, потому что, дескать, не хотела больше в нечистом месте жить.
Купи себе дружбу. Мы с Фролом почти загнали коней, но все равно не успели – слишком поздно дошла весть. Там летали вороны, и страшно пахло разлитой человеческой кровью. Средневековье? Но я знаю этот запах с детства. Ты тоже знаешь, потому что врач и потому что был на войне.
Пьяные солдаты с каким-то актом о выселении пришли в Машин монастырь. Монашки с настоятельницей собрались в храме, чтобы молиться о ниспослании милости Господней.
Когда солдаты схватили молоденьких послушниц и поволокли их наружу, настоятельница и экономка сначала увещевали мужчин именем Христа, но они были пьяны и только глумились. Тогда женщины схватили тяжелые подсвечники… Что они могли? Их расстреляли прямо на пороге церкви… Монашки, те, кто выжил после всего, попрятались в деревнях. Я искала Машу, но не нашла. Ни среди мертвых, ни среди живых. Что с ней стало? Она всегда как-то по-особому интересовалась геенной. Кто знал, что она повстречает ее на земле! Ты догадывался, что Маша была почти влюблена в тебя?
Я, конечно же, – сама Синеглазка. Предложила эту роль Юлии Бартеневой, она почему-то отказалась.
Грунька, уходя, сказала: ты, Любовь Николаевна, помни, что в любой выдумке доля правды есть. Не заиграйся, смотри.
Я стараюсь изо всех сил.
Где ты, Аркаша?
* * *Женщина скинула пестрый халат и осталась в одной коротенькой розовой сорочке. Жест планировался как кокетливый. Что получилось – не стоит и говорить.
Мужчина сидел на кровати, уставив локти в расставленные колени. Глаза у него были красные, под глазами мешки, на лбу и щеках – рубцы от ожогов. Взгляд тяжел и нетрезв. На непокрытом скатертью столе стояла початая бутылка вина и лежал хлеб и кусок конской колбасы. Стаканов не было видно.
– Что ты так смотришь, Январев? – с вызовом спросила женщина. – Ты что, голых женщин не видел?
– Не только видел, но и на анатомическом столе разделывал, – грубо ответил мужчина и тут же запустил обе руки в свои густые жесткие волосы. – Прости. Иди сюда.
После акта любви они еще долго лежали без сна и, глядя в потолок и переплетя пальцы, говорили о введении рабочего контроля на фабриках для восстановления дисциплины, нные квартиры и особняки центра). а, на Волхонку, есятки тысяч семей рабочих из каморочных квартир, подвалов и фабр о жилищном переделе в Москве (обоим казалось справедливым, что десятки тысяч семей рабочих из каморочных квартир, подвалов и заросших плесенью фабричных казарм переселились в аристократические переулки Арбата, на Волхонку, Остроженку, на зеленое кольцо «А», в благоустроенные квартиры и особняки центра). Говорили также о тяжелых условиях мира в Бресте (почти треть самых развитых, густонаселенных европейских областей отторгнуты от России), о появлении германского военного флота в водах Финского залива. Пустая бутылка стояла на полу. Он никогда не умел пить, и потому был радикален в своей революционности. Ему нравится предложение председателя Всероссийской военной коллегии Подвойского: восемь часов для работы, восемь часов для сна и восемь часов для обучения военному делу. Ни мужчина, ни женщина уже несколько месяцев не могли позволить себе восемь часов сна. У них много работы, много общих интересов, им всегда есть о чем поговорить. Все еще только начинается. Советская республика еще очень молода и контрреволюция со всех сторон. Умереть или драться. Она знает, что он ненавидит любую войну. Ей жаль его, но показать этого нельзя. Жалости он от нее не примет – это она тоже знает наверняка и принимает так, как оно есть.
Зато у них была эта комната с кроватью, шкафом и столом, с узким окном на уровне брусчатки. Холодная и еще необжитая, но все-таки почти дом. Почти семейный.
* * *В небольшой комнате было накурено так, что солнечный зимний день за окном здесь превращался в сумерки. Ковров давно не стелили – все равно затопчут. Фарфоровые конфетницы, корзинки и вазочки, в изобилии украшавшие горизонтальные поверхности этой когда-то кокетливо-уютной гостиной, к вечеру доверху наполнялись пеплом и окурками. Пепел с окурками валялись и на полу, вперемешку с подсолнечной шелухой.
Пили бледный чай – «сиротские слезы», – заедая сухарями, изготовленными непонятно из чего. Кричали, перебивая друг друга, в азарте и ужасе оттого, что, кроме криков, ничего не происходит, а ведь уже поздно! Поздно! Поздно!
– С каждым днем, да что там – с каждой секундой мы теряем страну! Когда еще можно было раздавить этих паяцев, этих германских шпионов – что было сказано? Несвоевременное и ненадежное деяние! И – что? Интернационалисты тут же пошли с ними на сговор!.. У нас было все, а теперь…
– Хватит каркать! Революция вступила в ключевую фазу… Хвост Уробороса… Мы не должны…
Две женщины, сидевшие в противоположных углах комнаты, молча слушали крики, изредка переглядываясь. Они были чем-то похожи: обе – очень худы и нехороши собой, обе напоминали застывших на сворке борзых, напряженно ждущих момента, чтобы сорваться с места и лететь вперед, хватать, впиваться зубами… Но одна, старшая, казалась потертой и безликой, черты лица ее не запоминались, волосы, все еще пышные, взбитые пеной, были словно присыпаны пылью. У младшей же, наоборот, все было ярко, все – чересчур: жгучий взгляд, длинный нос, большой рот, дергающийся в усмешке, неровные пятна румянца на скулах.
Она появилась в этом доме прошедшей осенью, незадолго до того, как в Петрограде произошел переворот. Тогда здесь редко собирались: все были заняты делом. Товарищ Таисия, хозяйка, встретила ее одна. Молча раскинула руки. Они обнялись, так, будто совершали торжественный ритуал. Потом Екатерина подошла к комоду, остановилась перед фотографией в тяжелой рамке. Мужчина с худым напряженным лицом – в последний раз она видела это лицо на площади перед петербургской оперой… вернее, никакого лица она тогда не видела, только темную, будто обугленную фигуру с вытянутой рукой.