Русские символисты: этюды и разыскания - Александр Лавров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отношения Брюсова с Львовой, завершившиеся трагически, действительно явились непосредственным фоном при создании сборника-мистификации и отчасти его жизненной основой, поэтому необходимо на них вкратце остановиться.
Осенью 1911 г. двадцатилетняя Надежда Григорьевна Львова (ранее, еще в гимназические годы, участвовавшая в подпольной революционной организации[556]) прислала Брюсову на просмотр свои стихотворные опыты, затем познакомилась с ним в редакции «Русской Мысли». Брюсов открыл ей дорогу в журналы, в литературный мир: дебют Львовой в печати состоялся при его содействии — в ноябрьском номере «Русской Мысли» за 1911 г. Брюсов ставил себе в заслугу обнаружение нового поэтического дарования. «И сколько еще молодых поэтов мне обязаны своим первым появлением в печати! Не перечисляю всех имен, но назову только Н. Львову», — писал он в черновой заметке 1913 г.[557]. Ранним летом 1913 г. вышла в свет книга стихов Львовой «Старая сказка» с предисловием Брюсова, отмечавшего у ее автора два безусловных достоинства — овладение техникой поэтического искусства и «умение всегда быть наблюдателем, двойником-художником своей души, умение созерцать самого себя в самые сладостные и в самые мучительные часы жизни»[558]. В поисках своей лирической индивидуальности Львова чрезвычайно многим была обязана Брюсову, ее стихи несли на себе зримый отпечаток его поэзии[559].
Знакомство «мэтра» с начинающей поэтессой постепенно переросло в близость, притом, насколько можно судить по письмам Львовой к Брюсову середины 1912 г., именно она первой исповедалась в своем чувстве и предалась ему со всей решимостью и безраздельным максимализмом. Глубокое различие душевных темпераментов и стремлений у Львовой и Брюсова обнаружилось уже в самом начале их отношений. Если Брюсов в стихотворении «Посвящение» (1911), обращенном к Львовой, писал:
Вели нас разные дороги,На миг мы встретились во мгле.В час утомленья, в час тревогиЯ был твой спутник на земле[560], —
то Львова менее всего готова была удовлетвориться «мигом» и предназначением временной «спутницы», она признавала только всепоглощающее и непреходящее чувство:
Вся отдаюсь томительным мгновеньям,Мятежно верю зову вечной Воли:Хочу, чтоб ты горел моим гореньем!Хочу иной тоски и новой боли!
(«Весенний вечер, веющий забвеньем…»[561])«И, как и Вы, в любви хочу быть „первой“ и — единственной, — писала Львова Брюсову 9 сентября 1912 г. — А Вы хотели, чтобы я была одной из многих? Этого я не могу. И что Вы делали с моей любовью? Вы экспериментировали с ней, рассчитыва<ли> каждый шаг <…> Вы совсем не хотите видеть, что перед Вами не женщина, для которой любовь — спорт, а девочка, для кот<орой> она — все»[562].
В последующие месяцы этот драматизм отношений катастрофически нарастал. Львова «никак не могла примириться с раздвоением Брюсова — между ней и домашним очагом»[563], не прощала ему любых проявлений холодности, невнимания, посторонних интересов и увлечений, мучительно переживала одиночество. Любовь была для нее единственно подлинным и безусловным содержанием жизни, и такого же чувства она требовала от Брюсова. Остро ощущая, что Брюсов отдаляется от нее, Львова, отличавшаяся чрезвычайно неуравновешенной психической организацией, постоянно помышляла о самоубийстве. 24 ноября 1913 г., в состоянии глубокой душевной депрессии, она покончила с собой[564]. Брюсов пережил тяжелейшую драму, в гибели Львовой он всецело обвинял себя самого. «Был ли Брюсов так виноват, как это ощущал? Нет, конечно. Но он был пронзен своей виной, смертью этой девушки…» — пишет З. Н. Гиппиус, общавшаяся с Брюсовым в ближайшие дни после свершившейся трагедии[565].
В своих воспоминаниях В. Ф. Ходасевич замечает, что именем Нелли Брюсов «звал Надю без посторонних»[566]. Трудно судить, насколько достоверно это сообщение: интимные письма Львовой к Брюсову подписаны инициалом «Н.», ответные же письма Брюсова не обнаружены (скорее всего, они не сохранились). Не исключено, что в памяти мемуариста произошла характерная аберрация — в силу того, что «Стихи Нелли» были посвящены Львовой и в сознании многих современников остались связанными с образом этой поэтессы[567]. В то же время нельзя не заметить, что в облике вымышленной Нелли, каким он вырисовывается из приписанных ей стихов, запечатлен жизненно-психологический тип, существенно отличный от того, с которым могла быть соотнесена Львова.
Под маской Нелли безошибочно угадывается образ современной женщины, ценящей удобства городского быта, с упоением предающейся многочисленным любовным увлечениям и в целом воспринимающей жизнь мажорно, в ее пластической «вещности»:
Я счастлива! Как это — странно-просто!Как выпить рюмку доброго вина,Как сосчитать от единицы до ста!Я счастлива, и счастьем жизнь полна[568].
Брюсовская Нелли сочетает в себе черты традиционного для его поэзии символического образа женщины — «жрицы любви» с психологическим типом эмансипированной дамы света (возможно, и полусвета), обрисованным живыми и социально узнаваемыми штрихами (несколькими годами ранее этот психологический тип был интересно разработан Брюсовым в повести «Последние страницы из дневника женщины»[569]). Чувственность героини в равной мере проявляется в любовной страсти и в «пристрастии к материальной культуре», «снобическом любовании красивостями городской жизни»[570]:
Но, упав на тахту кавказскую,Приказав подать ликер,Буду мучить тебя я сказкою,Глядя на тебя в упор, —
Сказкою о моих новых возлюбленных,О их ласках, о их глазах, о их уме,О ночах, исступленно погубленныхВ ресторанных огнях, в будуарной тьме…[571]
«Стихи Нелли» не без основания были восприняты как «история души современной куртизанки», рассказанная «в последовательном ряде четких и нежных цветных гравюр»[572]. Любовные переживания составляют главную, если не единственную, тему и в поэзии Львовой, но их содержание, смысл и тональность принципиально иные. Любовь для Львовой — высшее проявление духовности, порыв к идеальному, всепоглощающее и беспредельное чувство, несущее неизмеримые радости и страдания, в ней с предельной отчетливостью проявляется максималистская сущность ее души:
О, если бы порвать кошмар наш упоенный,Отдаться лишь любви, как нежащей волне!И бросить наше «нет!» желаний тьме бездонной,И бросить наше «да!» лазурной вышине![573]
Брюсовская философия «мига», которую исповедует Нелли («Миги счастья бьют — над тобой и мной»; «Миги будут ли? Миги были ли? // Все ль назначено? все ль сбылось давно?»[574]), контрастна ощущениям «безрадостного счастья» в поэзии Львовой, восприятию любви как непреходящего чувства, уравненного со смертью: «Мысли о любви и мысли о смерти — вот та ось, вокруг которой вращается все миросозерцание поэтессы»[575]. В стихах Нелли — чувственное начало, яркие краски, зримые в своей отчетливости и конкретности образы, переживания героини лишены глубокого драматизма и растворены в преходящих, мимолетных впечатлениях; в стихах Львовой — «ни одной прочной черты, ни одного ненадломленного звука», «гипертрофированная нежность, гипертрофированная утонченность, интимность»[576]; «Ее страдание ищет выхода в мечте <…> остро лирической, преображающей для нее все мгновения жизни»[577]. Анализируя «Старую сказку», А. А. Гизетти приходил к выводу, что душа Львовой «надломлена современностью», «чужда безжалостно топчущей личность атмосфере современного большого города», что она родственна мечтательным душам пушкинской Татьяны и тургеневских девушек, что «ей невыносимо тяжела „городская“ любовь, жгучая, порывистая и непрочная»[578]. Наоборот, для брюсовской Нелли «быт ресторанов и скэтинг-рингов», «быт разудалой городской толпы»[579] — родная, естественная стихия. Наконец, самый образ кокетливой, расточающей соблазны и любующейся собою женщины, который рождается на страницах «Стихов Нелли», решительно не согласуется с впечатлениями, которые вынесли из встреч с Львовой хорошо знавшие или только мимолетно видевшие ее люди: «душа нежная, страдающая»[580], «простая, душевная, довольно застенчивая девушка»[581], «очень курсистка, очень девушка»[582], «в простеньком коричневом платье, тихая и застенчивая, как гимназистка»[583].