Путь, что ведёт нас к Богу - Георгий Чистяков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Он, — пишет Герцен, — был человек умный и ученый, владел мастерски русским языком, удачно вводя в него церковнославянский; все это вместе не давало ему никаких прав на оппозицию». Тем более что «народ его не любил и называл масоном, потому что он был в близости с князем А. Н. Голицыным и проповедовал в Петербурге в самый разгар библейского общества». Вы помните, что именно святитель Филарет добился русской Библии, полного перевода Священного Писания на русский язык, и, пока он этого добивался, очень многие, прежде всего знаменитые адмирал Шишков и те, кто группировались вокруг него, боролись с Филаретом не на жизнь, а на смерть, называя действительно его масоном.
Что дальше пишет Герцен о митрополите? «Филарет, — говорил Герцен, — умел хитро и ловко унижать временную власть; в его проповедях просвечивал тот христианский, неопределенный социализм, которым блистали Лакордер и другие дальновидные католики. Филарет с высоты своего первосвятительного амвона говорил о том, что человек никогда не может быть законно орудием другого, что между людьми может только быть обмен услуг. И все это говорил он в государстве, где полнаселения — рабы. Он говорил колодникам в пересыльном остроге на Воробьевых горах:"Гражданский закон вас осудил и гонит, а церковь гонится за вами, хочет сказать еще слово, еще помолиться об вас и благословить на путь". Потом, утешая их, он прибавлял, что"они, наказанные, покончили с своим прошедшим, что им предстоит новая жизнь, в то время как между другими (вероятно, других, кроме чиновников, не было налицо) есть еще большие преступники", и он ставил в пример разбойника, распятого вместе с Христом.
Проповедь Филарета на молебствии по случаю холеры превзошла все остальные; он взял текстом, как ангел предложил в наказание Давиду избрать войну, голод или чуму; Давид избрал чуму (в наказание за грех, — комментирую я замечание Герцена — Г. Ч.)». Дальше Александр Иванович продолжает: «Государь приехал в Москву взбешенный, послал министра двора князя Волконского намылить Филарету голову и грозился его отправить митрополитом в Грузию. Митрополит смиренно покорился и разослал новое слово по всем церквам, в котором пояснял, что напрасно стали бы искать какое‑нибудь приложение в тексте первой проповеди к благочестивейшему императору, что Давид — это мы сами, погряз- нувшие в грехах. Разумеется, тогда и те поняли первую проповедь, которые не добрались до ее смысла сразу».
Очень важная, очень глубокая и серьезная характеристика святителя Филарета дана здесь Герценом в «Былом и думах». Филарет не просто молитвенник, не просто ученый архиерей, не просто архипастырь — это человек, который довольно резко и смело выступает на защиту того народа, к которому принадлежал он сам; того народа, о страданиях которого знал не понаслышке. Филарет — сегодня можно сказать об этом прямо, потому что документов у нас достаточно, — делал что мог, но был, как правило, не в силах сделать что‑то реально. Царизм был много сильнее владыки Филарета, царизм был много сильнее церкви, царизм был всесилен; Филарет был только первоприсутствующий митрополит.
Другим человеком, который выглядел на страницах «Былого и дум» как оппонент существующему режиму, был доктор Гааз. «Преоригинальный чудак, — говорит о нем Герцен. — Память об этом юродивом и поврежденном не должна заглохнуть в лебеде (т. е. череде - прим. ред.) официальных некрологов, описывающих добродетели первых двух классов, обнаруживающиеся не прежде гниения тела. Старый, худощавый, восковой старичок, в черном фраке, в коротеньких панталонах, в черных шелковых чулках и башмаках с пряжками, казался только что вышедшим из какой‑нибудь драмы XVIII столетия. В этом grand gala 17 похорон и свадеб и в приятном климате 59° северной широты Гааз ездил каждую неделю в этап на Воробьевы горы, когда отправляли ссыльных. В качестве доктора тюремных заведений он имел доступ к ним, он ездил их осматривать и всегда привозил с собой корзину всякой всячины, съестных припасов и разных прочих лакомств — грецких орехов, пряников, апельсинов и яблок для женщин. Это возбуждало гнев и негодование благотворительных дам, боящихся благотворением сделать удовольствие, боящихся больше благотворить, чем нужно, чтоб спасти от голодной смерти и трескучих морозов.
Но Гааз был несговорчив и, кротко выслушивая упреки за"глупое баловство преступниц", потирал себе руки и говорил:"Извольте видеть, милостивый сударинь, кусок хлеба, крош им всякой дает, а конфекту или апфель- зину долго они не увидят, этого им никто не дает, это я могу консеквировать из Ваших слов; потому я и делаю им это удовольствие, что оно долго не повторится".
Гааз жил в больнице. Приходит к нему перед обедом какой‑то больной посоветоваться. Гааз осмотрел его и пошел в кабинет что‑то прописать. Возвратившись, он не нашел ни больного, ни серебряных приборов, лежавших на столе. Гааз позвал сторожа и спросил, не входил ли кто, кроме больного? Сторож смекнул дело, бросился вон и через минуту возвратился с ложками и пациентом, которого он остановил с помощию другого больничного солдата. Мошенник бросился в ноги доктору и просил помилования. Гааз сконфузился.
— Сходи за квартальным, — сказал он одному из сторожей. — А ты позови сейчас писаря.
Сторожа, довольные открытием, победой и вообще участием в деле, бросились вон, а Гааз, пользуясь их отсутствием, сказал вору:
— Ты фальшивый человек, ты обманул меня и хотел обокрасть, Бог тебя рассудит… а теперь беги скорее в задние ворота, пока солдаты не воротились… Да постой, может, у тебя нет ни гроша, — вот полтинник; но старайся исправить свою душу — от Бога не уйдешь, как от будочника!
Тут восстали на Гааза и домочадцы. Но неисправимый доктор толковал свое:
— Воровство — большой порок; но я знаю полицию, я знаю, как они истязают — будут допрашивать, будут сечь; подвергнуть ближнего розгам гораздо больший порок; да и почем знать — может, мой поступок тронет его душу!
Домочадцы качали головой и говорили:"Er hat einen Raptus"(Этот человек с причудами). Благотворительные дамы говорили:"C'est un brave homme, mais се n'est pas tout a fait en regie la"(Этот человек хороший. Но вот тут, в голове, у него не все в порядке), — и они указывали на лоб. А Гааз потирал руки и делал свое».
Ученый и мудрый, решительный и хорошо знавший жизнь народа святитель Филарет, чистейший и абсолютно безоружный чудак и юродивый доктор Гааз делали, что могли. Но власть была слишком сильна, слишком эгоистична, слишком привыкла власть к своей роли в обществе — продавать крестьян, сечь и забивать до смерти преступников, морить голодом и т. д. И вот на борьбу со всем этим встает уже не беспомощный и безоружный доктор Гааз, не мудрый и святой Филарет, а Герцен, временами даже жестокий, почти всегда жесткий и безжалостный, решительный публицист. Болезнь зашла слишком далеко. Болезнь — рабство на Руси. Как ей противостоять?
В самом деле, если существовало на Руси такое рабство, как можно было причащаться? Вот поэтому многие не причащались, уходили из церкви, впадали в тоску и отчаянье, уезжали из России, чтобы этого не видеть и об этом забыть. И все‑таки те, кто становился на путь противостояния рабству, не были безбожниками. Я имею в виду, разумеется, не двух христиан, не двух подвижников — святителя Филарета и доктора Гааза — я имею в виду тех представителей младшего поколения, и прежде всего Герцена с Огаревым, о которых мы говорим. Они чему‑то, может быть, самому важному, все‑таки успели научиться и у святителя Филарета, и у Федора Петровича Гааза, и у своих бабушек, которых они так любили и которые привили им их детскую веру. Все‑таки «…нет, не все в душе тоска сгубила, На дне ее есть тихий свет».
Герцен говорит о том, что он не был особенно религиозен: «Каждый год отец мой приказывал мне говеть. Я побаивался исповеди и вообще церковная mise en scene (мизансцена) поражала меня и пугала; с истинным страхом подходил я к причастию; но религиозным чувством я это не назову, это был тот страх, который наводит все непонятное, таинственное, особенно когда ему придают серьезную торжественность; так действует ворожба, заговаривание. Разговевшись после заутрени на Святой неделе и объевшись красных яиц, пасхи и кулича, я целый год больше не думал о религии. Но, — и вот дальше следует то"но", на которое я хочу обратить Ваше особое внимание, — но Евангелие я читал много и с любовью, по- славянски и в лютеровском переводе. Я читал без всякого руководства, не все понимал, но чувствовал искреннее и глубокое уважение к читаемому. В первой молодости моей я часто увлекался вольтерианизмом, любил иронию и насмешку, но не помню, чтоб когда‑нибудь я взял в руки Евангелие с холодным чувством, это меня проводило через всю жизнь; во все возрасты, при разных событиях я возвращался к чтению Евангелия, и всякий раз его содержание низводило мир и кротость на душу».