Унтовое войско - Виктор Сергеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По дороге в походных колоннах двигались на рысях сотни. Обгоняя их, к лесу накатывался гул, и скоро по земле уже прошло легкое дрожание. Торопливо, словно в испуге, осины захлопали, залопотали листьями. Ветерок посвистывал в ушах. В синем мареве покачивались пики. Протяжно-призывно пропела труба.
В передних рядах буряты пришпорили лошадей и каждый ряд, делясь надвое, правил в свою сторону от дороги. Всякий последний ряд уходил все далее в свою сторону, и вскоре походная колонна напоминала огромную птицу с распахнутыми крыльями. Голова этой птицы все таяла и таяла, а крылья удлинялись и концы их — фланги — заметно выдвигались вперед. Конная масса накатывалась упругой неудержимой дугой.
Была передана команда: «Высылать пики вперед — на всю вытянутую руку!»
Косматые, длиннохвостые лошади распластались в намете, быстро приближаясь, оставляя позади фонтанчики пыли. Стук копыт уже заполнял все вокруг, сотрясая землю и заставляя каждого из свиты генерал — лейтенанта Муравьева и войскового старшины испытывать сосущее чувство неуверенности и беспокойства перед накатывающейся на них конной бригадой. У Муравьева возникло желание вскочить на лошадь и отъехать с этого луга, чтобы не быть растоптанным. Чекрыжев — истинная военная косточка — не отрываясь, смотрел на атаку своего полка, забыв о присутствии командующего. Губы его шевелились, он шептал не то молитву, не то слова одобрения.
Прерывисто-требовательно заиграла труба, что означало отбой, и буряты уже придерживали разгоряченных лошадей, фланги отставали, уплотняясь и сдвигаясь к центру, чтобы полкам можно было принять походный строй.
Потом, уже будучи в Иркутске, Муравьев напишет Николаю I о состоянии Забайкальского казачьего войска и особо выскажется о бурятской бригаде:
«Бурятская бригада не отстанет ни в чем от русских бригад. Приемлю смелость всеподданнейше испрашивать для нее оружие, обмундирование и штаты наравне с русскими полками, что будет служить для бурят наградой за похвальную их готовность к службе и поощрением к дальнейшему усердному ея продолжению».
В первой казачьей бригаде полковника Куканова весь день готовились к встрече Муравьева. Казаков на учения не выводили, велено было выкупать и вычистить лошадей, привести в добрый вид сбрую, оружие, обмундирование. Младшие урядники, урядники и хорунжие с ног сбились, проверяя свои отделения и взводы.
Куканов, добрейшая душа, пребывал в полном расстройстве. Казачья бригада — не городовой полк. Войско — как есть. Раньше городовым казакам строевой службой не докучали, а нынче, что ни день, то и служба. Уж до престольных праздников добираются. В пасху только первый денечек и попраздновали, а то все скачки да стрельбы. По приказу его превосходительства. Попробуй ослушайся.
С конца мая, когда в станицах отсеялись, на весенние сборы призвали резервистов из запаса, и слышно, что раньше ильина дня их не отпустят. А кто без казаков сена накосит? В сотнях копилось недовольство. Все чаще спрашивали казаки офицеров, как да что. А те и сами толком не знали. Иные казаки, что посмелее, объясняли, что без хозяина и дом не дом, и хозяйство — не хозяйство. У баб какая сила — известно. Трава перестоит, посохнет или сгниет в кошенине.
Недовольство на учениях чаще проявлялось в сотне есаула Гюне. Куканов взял его в бригаду, памятуя о его способностях на службе в городовом полку. Гюне слыл истинным и неподкупным службистом, превыше всего ставил строевые занятия, и казакам его сотни доставалось на учениях. Он костерил их, а кого и колошматил почем зря. Многие к вечеру еле держались на ногах и после отбоя сваливались как убитые. Недовольство усиливалось и подогревалось тем, что у есаула был сильный немецкий акцент.
— Поставили над нами немца, — говорили казаки. — Не успокоится, пока не сживет со света.
На вечерней поверке готовности полков к смотру Куканов не присутствовал — побаливало в пояснице. Ни согнуться, ни разогнуться. Выпил чаю с малиновым вареньем из домашних запасов, прилег, но отдыхать долго не дали. Прибежал запыхавшийся ординарец: «Беда, ваше высокоблагородие! В сотне есаула Гюне казаки взбунтовались. Как бы не пересчитали кости есаулу».
— Подай, братец, лошадь, — поморщился Куканов, — да помоги мне в седло взобраться.
«Ну вот… ну вот, дослужился, старый хрыч, — сверлило в мозгу полковника. — Утром смотр, сам командующий припожалует, а тут на тебе — бунт! Этого только и не хватало».
Опираясь на шашку и превозмогая колющую боль в пояснице, Куканов вышел из палатки. На сердце кошки скребли.
— Ничего, ничего, — проговорил громко Куканов, чтобы его все слышали. — Все образуется. Русский, он не может без того, чтобы не бунтовать. Это у него в крови. Ну, я их… на все корки! Попомнят меня. — Повернулся к часовому. — Конфуз прямо!
Ординарец помог полковнику сесть на лошадь, и все поскакали через сосновое мелколесье к видневшимся неподалеку каменистым увалам, у подножия которых и была выстроена непослушная сотня.
Миновав сосны, Куканов и его конвой выехали на лужайку и увидели шеренгу казаков. В шеренге было сбито равнение. На правом фланге хорунжий и урядник о чем-то разговаривали с казаками. Поодаль стояли Гюне и еще кто-то. Подскакав ближе, Куканов увидел бледное и застывшее, как в маске, лицо есаула. Одного эполета у него не было.
— Что все это означает, господин есаул? Почему вы не по форме? Где эполет? И что за строй? Кого я вижу? Это казаки или… или… Черт знает, что такое!
Вдоль шеренги побежали урядники, выравнивая строй. Гюне, все еще бледный, но уже без застывшей маски — один глаз у него дергался — подошел строевым шагом к полковнику и, отдав честь, стал докладывать, что при осмотре сотни он «быль очшень недоволен», что многие казаки «совсем не походиль на хороший зольдат». Рядовой Мансуров из горнозаводских рабочих «получиль наказание». Есаул хлестнул его по щекам перчаткой. Мансуров кинулся па офицера, сорвал эполет и, если бы его не схватили, кто знает, что было бы. Оторопелый и напуганный Гюне упомянул государя: сам-де государь печется о дисциплине в войске. И тут рядовой Лосев выкриком оскорбил священный сан императора, а рядовой Сетяев поддержал его. Лосев и Сетяев с того же рудника, что и Мансуров.
— Что кричали поносители на царя? — спросил полковник. Вашего царя-де давно пора спихнуть с трона. Это Лосев. А Сетяев добавил: дескать, его, царя, спихивали не единожды, да все не до конца, дождетесь, мол…
— Откуда эти казаки? Из какого селения?
— Из поселка Кордон, ваше высокоблагородие.
— Что за ними еще замечалось?
— Нерадение к службе, ваше высокоблагородие. А так… ничего, — отвечал хорунжий. — Они все из моего взвода. Пугачевцы… Из пугачевских семей, сосланных в рудники, ваше высокоблагородие. Деды и отцы их — клейменые шельмы.
Куканов приказал смутьянов арестовать и стеречь их с полным тщанием и рвением. «А утром пожалует командующий, он всем гонку задаст и делу ход предрешит, — подумал он, жалея провинившихся и не видя ниоткуда для них поддержки и помощи. — Если отделаются каторгой, то пусть благодарят бога».
С приездом командующего в бригаду Куканова из всех сотен были собраны казаки, служившие в городовом полку, как самые надежные и к экзекуциям привычные. По велению Муравьева, впавшего в превеликий гнев, (Мансуров, Лосев и Сетяев прогонялись сквозь строй.
Ворох лозы нарубили еще с ночи. Полковник уверовал в то, что без экзекуции не обойдется.
— Помилуйте, господа, — не раз повторял Муравьев в штабе бригады, — я это в высшей мере не приемлю. Бывало сгоряча, при деле, офицера ударишь — он смолчит, не шевельнется, понимает науку… для его же пользы. А тут рядовой руку поднял на офицера. Да еще предерзостные языки хулили государя нашего Незабвенного. Примерно наказать всех троих!
На плацу, в центре лагерного бивуака, в две шеренги встали экзекуторы. Между шеренгами — саженная пустота. По ней пройдут приговоренные. Здесь кровь прольется… А пока тут, где саженная пустота, прибитый тысячами ног грунт, чисто подметенный метлой.
На плац привели арестованных. Без погонов, без лампасов. Теперь они не казаки. За ночь как-то по скорому пометило их лица бледностью и отрешенностью. Лишь у Мансурова глаза полыхали живым светом. Лосев смотрел на все невидяще, будто его ослепили. У пожилого Сетяева, обремененного большой семьей, кривился и вздрагивал рот.
Хорунжий спросил, не покаются ли они.
Арестованные молчали. Мансуров переступил с ноги на ногу, подтянул заплатные канифасовые порты и выкрикнул хрипло:
— Лишнее говорить — делу вредить!
— Его превосходительство лишают вас казачьего сословия и всех с ним привилегий.
— Не пугай волка большим поросенком. Мы этой службой сыты по горло.