Короткая фантастическая жизнь Оскара Вау - Джуно Диас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я – твоя настоящая семья, – твердо сказала Ла Инка. – Я здесь, чтобы спасти тебя.
И так в один миг, в один вздох две жизни необратимо изменились. Ла Инка отвела Бели́ пустовавшую комнату, где когда-то ее муж дремал в дневные часы или занимался резьбой по дереву. Заполнила необходимые бумаги, чтобы девочка обзавелась именем и адресом, вызвала врачей. Ожоги были невиданно жестокими. (Минимум сто десять участков пораженной кожи.) Словно по спине девочки, начиная с затылка, провели раскаленной пятерней, оставив гниющую плоть. Артиллерийская воронка, шрам на теле мира, как после атомной бомбардировки. Как только Бели́ смогла носить нормальную одежду, Ла Инка принарядила девочку и сделала ее первую фотографию.
Вот она стоит перед домом, Ипатия Бели́сия Кабраль, третья и последняя дочь. Недоверчивая, угрюмая, замкнутая, искалеченная и заморенная деревенская девчонка, но взгляд и поза кричали, словно вывеска, намалеванная крупными готическими буквами: НЕУКРОТИМАЯ. Темнокожая, но явно дочь своих родителей. В этом не было сомнений. Уже выше Джеки, какой та была в расцвете юности. А глаза точно такого же цвета, как у ее отца, которого она никогда не видела.
(Не) помни обо мне
О девяти годах в Асуа (и ожоге) Бели́ никогда не упоминала. Будто стоило ей вырваться из Дальней Асуа и переместиться в Бани́, как эту главу своей жизни она целиком упаковала в контейнеры, в каких власти хранят ядерные отходы, трижды запечатанные мощным лазером и опущенные в темные неведомые траншеи ее души. Это многое объясняет в Бели́, если за сорок лет никому не рассказывала она о той полосе ее жизни – ни своей мадре, ни друзьям, ни любовникам, ни Гангстеру, ни мужу. И уж конечно, никогда ни слова своим обожаемым детям, Оскару и Лоле. Сорок лет молчания. То немногое, что мы знаем о днях Бели́ в Асуа, почерпнуто исключительно из разговоров, услышанных Ла Инкой, когда она приехала вызволять девочку из курятника ее так называемых «родителей». Даже сейчас от Ла Инки мало что услышишь, кроме «едва не уморили малышку».
На самом деле, я думаю, что, за исключением нескольких ключевых моментов, Бели́ никогда и не вспоминала о той жизни. Сдалась на милость амнезии, столь укорененной на Островах, – наполовину отрицаловке, наполовину самообману, мол, привиделось в страшном сне. Сдалась на милость мощному антильскому духу. И выковала себя заново.
Убежище
Но хватит об этом. Главное, что в Бани́, в доме Ла Инки, Бели́сия Кабраль обрела убежище. А в Ла Инке – мать, которой у нее никогда не было. Научившую ее читать, писать, одеваться, есть, вести себя подобающе. Ла Инка – в качестве ускоренных курсов по движению вперед, ибо у этой женщины была цивилизаторская миссия, настоянная на колоссальном чувстве вины, предательства и утраты. Бели́ же, вопреки всему, что ей пришлось вынести (а возможно, благодаря этому), оказалась способной ученицей. Усваивала просветительские уроки Ла Инки, как мангуст цыплят. К концу первого года грубые черты Бели́ разгладились; пусть она многовато ругалась и нрав у нее был слишком буйный, а жесты слишком агрессивными и несдержанными, и глаза сверкали безжалостно, как у сокола, но осанка и речь (и зазнайство) были точно как у девочки «из хорошей семьи». А когда она надевала платье с длинными рукавами, рубец от ожога был виден только на шее (краешек более крупного повреждения, конечно, но изрядно преуменьшенного искусным кроем). Такой она уедет в США в 1962-м, такой Оскар и Лола ее никогда не узнают. Лишь Ла Инка видела Бели́ в самом начале пути, когда она ложилась спать полностью одетая и кричала во сне; лишь Ла Инка видела ее прежде, чем она сконструировала новую себя – женщину с викторианскими застольными манерами и отвращением ко всякой швали и бедности.
Нетрудно догадаться, что отношения у них были странными. Ла Инка и не думала обсуждать с Бели́ годы в Асуа, ни словом не поминала ту жизнь, как и ожог. Притворялась, что его просто не существует (точно так же она притворялась, что в ее квартале нет шпаны, хотя и сталкивалась с ней на каждом шагу). Даже когда она смазывала девочке спину, каждое утро и каждый вечер, Ла Инка лишь говорила: сядь сюда, сеньорита. Эти умолчания, нежелание допытываться нравились Бели́ больше всего. (Еще бы с той же легкостью не замечать волны ощущений, что накатывала на нее временами, отбрасывая назад.) Вместо того чтобы беседовать об ожоге или Дальней Асуа, Ла Инка рассказывала Бели́ о ее утраченном, забытом прошлом, об отце, знаменитом докторе, о матери, красавице-медсестре, о Джеки и Астрид и о чудесном замке в Сибао – о Каса Атуэй.
Лучшими подругами они так и не стали – Бели́ слишком буйная, Ла Инка слишком правильная, – но Ла Инка сделала Бели́ величайший подарок, который та оценит значительно позже; однажды вечером Ла Инка вытащила старую газету и ткнула пальцем в снимок: вот, сказала она, твои отец и мать. Вот, сказала она, кто ты есть.
День открытия их клиники: оба такие молодые и очень серьезные.
На первых порах дом Ла Инки и вправду был убежищем, единственным в жизни Бели́, миром покоя, о каком она и мечтать не смела. У нее были одежда, еда, время, и Ла Инка никогда не орала на нее. Ни в коем случае, и запрещала другим орать на девочку. До того как Ла Инка устроила ее в «Эль Редентор», колледж для богатеньких, Бели́ ходила в обычную пыльную, засиженную мухами школу, сидела в классе с детьми младше нее на три года, ни с кем не подружилась (еще чего!), и тогда она впервые в жизни начала запоминать свои сны. Такой роскоши она отродясь не предавалась, и сперва ей казалось, что сны обрушиваются на нее, словно буря. Что ей только не снилось: она и летала, и блуждала, потерявшись, в поле; ей даже приснился ожог – лицо «отца» становится неподвижной маской в тот момент, когда он заносит над ней сковородку. Во сне она не испытывала страха. Только качала головой. Тебя нет, говорила она. И больше не будет.
Но был один повторяющийся сон. Она шла одна по огромному пустому дому с крышей, татуированной дождем. Чей это дом? Она понятия не имела. Но слышала девичьи голоса где-то в глубине.
В конце первого учебного года учитель велел ей выйти к доске и написать дату – привилегия, даруемая только лучшим ученикам в классе. Она – великанша у доски, и дети мысленно обзывают ее так, как и все вокруг: от ла приета квемада, паленой черняшки, до ла феа квемада, паленой уродины. Когда Бели́ села на место, учитель взглянул на ее каракули и сказал: отлично, сеньорита Кабраль! Она никогда не забудет этот день, даже когда станет королевой диаспоры.
Отлично, сеньорита Кабраль!
Не забудет. Ей девять лет одиннадцать месяцев.
На дворе эпоха Трухильо.
Шесть
Земля проклятых
1992–1995
Темный век
Получив диплом, Оскар вернулся домой. Уезжал девственником и таким же приехал. Снял со стен свои детские плакаты – «Звездные искатели приключений», «Капитан Харлок» – и прикнопил студенческие: «Акира» и «Терминатор-2». Теперь, когда Рейган с «империей зла» отбыли в зазеркалье, Оскару больше не снилась ядерная зима. Только прыжок, пресловутое падение с высоты. Он отложил в сторону «Конец света» и принялся за «Космическую оперу».
Годы Клинтона только начинались, у экономики еще не обвисла грудь и не скукожился зад, и Оскар валял дурака, более полугода не делал ничего, нада, потом подрядился заменять заболевших учителей в школе Дона Боско. (О, какая ирония!) Начал рассылать свои рассказы и романы, но никто ими особо не заинтересовался. Он продолжал рассылать и продолжал писать. Год спустя ему предложили полную ставку. Он мог бы отказаться, мог бы, как в игре, воспользоваться запасным ходом и отвертеться от этого бедствия, но он поплыл по течению. Его горизонты сужались, а он убеждал себя, что это не страшно.
Неужели школа Дона Боско, с тех пор как Оскар оттуда выкарабкался, чудесным образом изменилась, проникшись духом христианского братства? И извечная благодать Господня очистила учеников от скверны? Я вас умоляю. Понятно, школа показалась Оскару много меньше, чем раньше, и это его поразило, а также до старшеклассников за минувшие пять лет явно дошел зов Ктулху,[102] да и цветных пареньков слегка прибавилось, но кое-что (вроде первенства белых учеников и ощущения собственной неполноценности у цветных) осталось прежним – разудалый садизм, что отменно запомнился Оскару, все тем же электротоком гулял по коридорам. И если в юности школа для Оскара была дебильной преисподней, то сейчас, когда он преподавал здесь английский и историю, – Хесу Санта Мария! – чистый и законченный кошмар. Преподаватель из него получился не очень. Душа его не лежала к этой профессии, и ребята всех возрастов и наклонностей изводили его систематически. Хихикали, завидев его в коридоре. Изображали, будто прячут от него свои бутерброды. Посреди урока спрашивали, спал ли он когда-либо с женщиной, и, как бы он ни ответил, издевательски ржали. Он знал, что они смеются не только над его смущением, но и над картинкой, возникавшей в их воображении: Оскар домогается какой-нибудь несчастной девушки. Они рисовали комиксы об этих ухаживаниях, и после уроков Оскар подбирал с полу их рисунки; в диалоговых пузырях значилось: Нет, мистер Оскар, нет! Был ли он деморализован? Каждый день он наблюдал, как «крутые» парни мордуют толстых, некрасивых, умных, бедных, темнокожих, черных, необщительных, африканцев, индийцев, арабов, иммигрантов, странных, женоподобных, геев, – и в каждом из них он видел себя. В его годы главными мучителями были белые ребята, теперь инициативу перехватывали цветные. Иногда он подходил к школьным мальчикам для битья, пытался утешить: не думай, что ты одинок в этой вселенной; но последнее, что нужно фрику, это помощь от другого фрика. Они в ужасе шарахались от него. В порыве энтузиазма он попробовал организовать клуб научной фантастики и фэнтези, развесил объявления в коридорах и два четверга подряд сидел в классе после уроков, красиво разложив свои любимые книги, прислушиваясь к удаляющемуся грохоту шагов и редким выкрикам за дверью «Лазеры к бою!» и «Я люблю пришельца!». Прождав зря полчаса, он собирал книги, запирал класс и шел по пустым коридорам, и шаги его раздавались непривычно отчетливо.