Сочинения Иосифа Бродского. Том VII - Иосиф Бродский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перечитаем цветаевскую «Магдалину».
Для начала отметим, что весь цикл — это не диалог, как утверждают наши комментаторы, но триалог; в худшем случае драматическая композиция с введением — во втором стихотворении-связке — автора в качестве зрителя / комментатора. Это, впрочем, несущественно, или — пока несущественно. В данную минуту существенно, что самое значительное стихотворение этого маленького триптиха — третье, содержащее не обращение Магдалины к Христу, но Его к Магдалине. Оно и легло в основу пас-тернаковского «У людей пред праздником уборка...».
Произошло это прежде всего потому, что «О путях твоих пытать не буду...» поразительно своим интонационным контрастом по сравнению с двумя предшествующими стихотворениями, главная ценность которых, позволю себе заметить, именно в том, что они этот контраст подготовили.
Причина этого контраста не только в избыточной лексической интенсивности (обычной, впрочем, для цветаевского стиха) «Меж нами — десять заповедей...», но и в двойственности его адресата. Цикл из трех стихотворений начинается с обращения к конкретному, видимо, лицу и только в третьей строфе перерастает в подобие обращения Магдалины к Христу Это — более любовная лирика, нежели трактовка евангельского сюжета, о чем в первую очередь свидетельствует сослагательное наклонение, в котором оно написано. Прием этот — типичен для цветаевской лирики: «Кабы нас с тобой — да судьба свела...» — типичен настолько, что двойной фокус «Меж нами — десять заповедей...» колеблется между автопародией и автобиографией: и «тварь с кудрями огненными» вполне может быть принята за перифразу цикла «Подруга». Если это приходит в голову нам, это могло прийти в голову и Пастернаку, даже если это и ошибочно. Во всяком случае, двойственность фокуса в сочетании с высокой кинетикой стиха были не тем, что в данный момент ему было необходимо.
Я хотел бы еще подчеркнуть следующее. Обращение Цветаевой с Магдалиной в данном случае — вольное. Вольность эта — естественная не только для любовной лирики, но и для человека, воспитанного в христианской вере вообще. Магдалина для Цветаевой, по существу, лишь еще одна маска, метафорический материал, мало чем отличающийся от Федры, или Ариадны, или от Лилит. Речь идет не столько о вере, сколько о женском архетипе и о его чувственном потенциале, то есть о самопроекции. Самопроекция? Вряд ли. Скорей: проекция Христа на себя. При всей ее внецерковности, Цветаева — христианка, и степень чувственности для нее суть иллюстрация степени любви: чувства глубоко христианского. Вполне возможно, что главная заслуга христианства именно в том, что оно сообщило этому чувству метафизическое измерение. В этом смысле утверждение авторов комментария о том, что, трактуя евангельский сюжет, Пастернак «освободил» его от эротики, свидетельствует, мягко говоря, об их языческом мироощущении. Говоря жестче, авторы комментария попросту дикари. Единственное, что их спасает,— это то, что утверждение их ложно. Но к этому мы еще вернемся.
Самое замечательное в цветаевском цикле — это третье стихотворение. «О путях твоих пытать не буду...» производит в контексте цикла впечатление ошеломляющее и завораживающее еще и потому, что в этом монологе Христа автор отрешается от образа страждущей женщины — от себя и, что называется, берет нотой выше. Тональность этого стихотворения — тональность, совмещающая прощение, любовь и благодарность за любовь. Это и есть, боюсь, формула христианской любви. Замечательно вообще, а для нашего обсуждения в частности, что в стихотворении этом автор заговаривает голосом мужчины. То есть, отрешившись от себя и глядя на себя извне, героиня слышит голос, звучащий как постскриптум к ее и ее адресата существованию. Евангельский вообще и индивидуально для Цветаевой смысл третьей части цикла состоит именно в обретении тональности, во имя которой стоит отрешиться от своей собственной. Иными словами: там кто-то есть, и я попробую заговорить его/ее/тем голосом.
Для нас, ее читателей сейчас, и тем более для Пастернака тогда «О путях твоих пытать не буду...» является прежде всего подтверждением существования этой тональности, равно как и мира, из которого эта тональность исходит. Последнее для Пастернака было особенно важно, учитывая стоявшую перед ним духовную и практическую задачу.
До известной степени стихотворение это выпадает из традиционной версии сюжета Магдалины. С точки зрения канона мы имеем дело с ситуацией/версией если не прямо еретической, то, во всяком случае, апокрифической. Более того, «Милая! — ведь все сбылось...» могло быть сказано только снятым уже с креста, если не просто воскресшим. Отсюда, между прочим, аберрация Рильке в его «Пиете» — то есть не столько аберрация, сколько и контаминация образа Марии (матери) и Марии (Магдалины). Но с другой стороны, это как бы и в духе канонической трактовки, которая смешивает вообще трех женщин: Марию, Магдалину и еще одну Марию. Но про это мы не будем говорить. «Всё» еще «не сбылось»: еще предстоят распятие и вознесение. За неимением под рукой евангельского текста вспомним хотя бы пастернаковскую его перифразу: «Сейчас должно написанное сбыться, / Пускай же сбудется оно. Аминь». Но это другое стихотворение. «Милая! — ведь всё сбылось...» и вообще все стихотворение звучат как последние слова, сказанные в этом мире, ибо, в конце концов, Магдалина — последний собеседник Христа в этом мире. И последнее, что он говорит в этом мире:
Я был прям, а ты меня наклону
Нежности наставила, припав.
Это все уже говорится как бы оттуда, ибо это — воспоминание. При этом нам следует все время помнить, что это женщина исполняет здесь мужскую партию, что это она смотрит на себя Его глазами извне. Что мы имеем дело с отрешением чрезвычайно радикальным: с переходом в другое качество, в другой пол. Это уже не литературный прием и не маска: это лирика не любовная, но духовная. Именно то, что нужно было в этот момент Пастернаку.
Примем во внимание тоже, что любой читатель, а в особенности мужчина, легко узнает свой голос — себя — в «Милая! — ведь всё сбылось...». Строчка эта — житейский выдох, повторяемый многократно, ибо в течение жизни «воскресать» приходится неоднократно, написанное сбывается неоднократно. И, приняв сказанное во внимание, представим теперь, что этот мужчина — вы и что вы — человек, легко впадающий в зависимость от порядка чужих слов, от чужих размеров. Тем более что вы только что написали довольно длинное и мало вас радующее стихотворение четырехстопным ямбом, в котором больше интеллекта, чем веры, больше слов, чем голоса. Которое больше — выход, чем выдох.
Представьте также, что написанное сбывается,— и вы это знаете. Что сбывается написанное не только в Писании, но и самими вами. Что сумма написанного вами и есть то, про что сказано в Писании, и что этому пора сбыться, что чаша вас не минует. Что вы для того и пишете эти евангельские стихи, чтобы это сбылось.
И представьте, что Цветаевой, которая любила вас со всей возможной силой заочной любви, больше нет, но остался этот ее пятистопный хорей с анапестическими провалами и что он неотвязно звучит в вашем сознании.
Преемственность или — лучше и точнее — зависимость пас-тернаковского «У людей пред праздником уборка...» от цветаевского «О путях твоих пытать не буду...» столь же очевидна, как и их различие. Но мне хотелось бы попробовать продемонстрировать, что различия не столько даже подчеркивают эту зависимость, сколько являются ее формой. Что, в конечном счете, «О путях твоих пытать не буду...» и «У людей пред праздником уборка...» — это одно и то же стихотворение.
Я не пойду дальше попытки: у нас не так уж много времени. Возможно, попытка эта обречена на провал. Более того, даже в случае удачи я не знаю, что это может дать цветаеведению или пастернаковедению. Я не очень хорошо представляю себе, почему я вообще за это берусь. Скорее всего, потому, что нечто в этих двух стихотворениях, помимо очевидной общности их размера и тематики, заставляет меня их соединить воедино, и мне хочется определить это нечто.
Я хотел бы начать с предположения, что «О путях твоих пытать не буду...» вошло во внутреннюю систему Пастернака не столько как стихотворение из цикла «Магдалина», сколько как ключ к его пониманию самой Цветаевой. Это кажется мне тем более вероятным, что стихотворение это само как бы предлагает его читателю взгляд на автора извне. И читатель этот — первый — адресат всего цикла; второй, возможно, сам Пастернак (который, конечно, с точки зрения Цветаевой, именно ее «первый», главный читатель). Что «О путях твоих пытать не буду...» должно быть произнесено тем, кто задумается над ее судьбой, не столько даже с интонацией прощения, сколько с евангельским «не искушайтесь обо мне». Во всяком случае, это именно то, что мог бы и должен был бы сказать — не ей: себе — Пастернак, перечитывая «После России» в 1949 году.