ДНЕВНИК - ЮРИЙ НАГИБИН
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я же никогда не танцую! – говорил он мне с милым смущением, видимо, всё остальное ему привычно.
Впрочем, он по-своему прав. Ведь за эту экспедицию он получил благодарность парткома и райкома: мол, не оставил беспартийного в трудную минуту жизни, а оказал ему моральную поддержку, твердой и теплой партийной рукой направил на путь истинный!
Ветер треплет деревья, гнет их чуть не до самой земли. Воздух черен. А на душе печаль и незначительность.
Писать о себе всерьез я всё еще не могу. Страшен и мучителен я самому себе.
В конце апреля – начале мая был на охоте. До смерти не забуду, как рядом с моими ярко-разукрашенными чучелами вдруг оказался некто, с долгой красной шеей и красной головой, с коричневыми крыльями и белым телом, живой, гордо и медленно плывущий в сторону подсадной. «Шушпан» – красноголовый нырок в своем брачном наряде. Я так волновался, что добил его лишь шестым выстрелом. На всех остальных селезней мне довольно было и одного выстрела.
Озеро имеет совсем иной вид, нежели в привычное для меня летне-осеннее время. Оно какое-то голое, неубранное зеленью. Сухие тощие камыши, сквозная мертвая сита. Шалаши сложены из еловых лап, вверху плотная крыша, чтобы не стрелять влёт – можно подстрелить самку. А как выглядят мои серенькие знакомцы! Жалкий свистунок расцвечен, как павлин: головка коричневая, грудь белая, зеленые перышки в крыльях сверкают и перламутятся. У свиязи красно-коричневая головка, у матерок – зеленая в прочернь голова, медная шея, светлые брюшко и грудь и яркая пестрядь на крыльях; лишь трескунок почти не изменился, только на голове белая полоска, видимо, трескунячьи дамы не любят пижонов.
152Анатолий Иванович приметно огрубел душевно на официальной службе, что, кстати, не удивительно. Это никому не проходит даром. Впрочем, иногда он вновь становился хорошим и гордым. Охотники завели с ним за бутылкой пошлейший разговор о светлом будущем, о том, что жизнь его еще будет сказочно прекрасной. Это – в ответ на его мрачные рассказы о колхозном подсвятьинском бытии.
– А мне не надо другой жизни,- сказал он серьезно и твердо.- Я весь свой век прожил у воды, и что можете вы дать мне лучшего? Я свою жизнь ни на какую другую не сменяю, подавитесь вашим светлым будущим.
Я устал и записываю это торопливо и небрежно, но сказанное им прозвучало очень сильно. Все их рассуждения обернулись такой мертвой пошлостью, что, кажется, они и сами это почувствовали.
Потом был еще интересный разговор на завалинке возле избы Анатолия Ивановича. Праздники находили на праздники, пасха перепуталась с первомаем, и деревни округ упорно, невесело спивались. Я курил на пороге, когда почти одновременно ко мне подошли Дедок и Женичка, брат Анатолия Ивановича. Дедок – серьезный, благостный и трезвый; Женичка – напряженный, мрачный, как-то долго и не до конца пьяный. Они тут же заспорили, не помню о чем поначалу, но затем разговор быстро перешел на науку. Женичка науку отвергал.
– Наука, наука, какая еще наука! – говорил он своим вздорно-гнусавым голосом и как-то едко отхаркивал на землю.
– А спутник?- чуть робея перед пьяным, спрашивал Дедок.
– Ты видал, что ль, этот спутник? А я видал? А он видал? Кого ни спросишь, никто не видал. Глупость всё это, выдумка для газет.
– Компас…- растерянно проговорил Дедок.
– Да это магнит, а не наука,- сказал Женичка, оплевывая всё вокруг себя.- Да и его, может, лет сто назад изобрели.
– Это, пожалуй, верно,- согласился Дедок, сраженный Женькиной эрудицией.
Потом разговор, понятно, перешел на сельское хозяйство.
– Позорная наша жизнь,- сказал Дедок.- Я вон сто пятьдесят трудодней выработал, а мне приносят семь рублей пятьдесят копеек под расчет, да еще требуют в ведомости расписаться. Я говорю: не надо мне этих денег. Нет, бери, не задаром же ты работал. Просто насмешка какая-то. Ну неужели мой труд настолько хуже и ниже труда рабочего человека? Тот ведь за два дня столько получает, а я за весь год. А ведь мы
153
хлеб работаем, хлеб, без него никакой жизни невозможно. За что ж нас так? Позорная наша жизнь, одно слово – позорная!…
– Это что!- сказал Женичка.- Я, вон, в армии, командиром отделения был, мне велели политбеседу провесть: о положении в гражданке. Расскажи, мол, про свой колхоз, какие у вас успехи, чтобы молодые солдаты восчувствовали, как без них жизнь дома идет. Ну, собрал я отделение и говорю, что поработали у нас крепко, получили по стакану ржи на трудодень, еще сеном и маленько деньгами. Назавтра вызывают меня в политотдел и давай башку мылить. Так-то ты своих бойцов воспитываешь, антисоветчину разводишь!… «По стакану ржи на трудодень», ишь… и пошли стружку снимать. В общем, вкатили мне восемнадцать дней губы. А за что? Вот ты, Дедок, скажи, был ли такой год, что б нам по стакану ржи на трудодень выдали?…
– И по зернышку сроду не давали!- откликнулся Дедок.
– Ну вот! Это я для политики подпустил, а мне же – гауптвахту!… Правда твоя – позорная наша жизнь!- заключил Женичка.
На том и угас спор. Только Дедок, испугавшись своей откровенности перед приезжим человеком, стал скучным пономарским и несерьезным голосом бубнить, что, видать, так нужно для политики, для поддержания разных черномазых народов и опять же для науки.
А вечер был прекрасный, древнерусский, с багряным закатом, отражаемым всей гладью подступившего чуть не к самой деревне вешнего озера.
Мы с Анатолием Ивановичем поехали охотиться на озерко, но не на то, дальнее, где мы были лет шесть назад, а на ближнее, «Петраково». Перетащив лодку через отмель, мы долго плыли полноводной протокой, затем оказались на широком разливе. Я думал, это и есть озерко, но Анатолий Иванович сказал: «До озерка еще далеко, это болото». Так здесь называют весенний разлив воды по заболоченной низине. Крутом творилось неописуемое: токовали тетерева, надрывались перепела, вдалеке заходился соловей, посвистывали чирки, потом заухал глухарь, затрубили журавли, и так нежно, прекрасно было мне посреди этого любовно озвученного весеннего царства.
Но охота обманула. На зорьке я подстрелил лишь одного чирика-свистунка. Потом, часов в семь, уже в дождь, мы переменили место, раскидали чучелов, и едва заехали в шалаш, как в метрах ста на чистом сел матерый селезень. Подсадная
154
молчала, и я хотел уже выстрелить просто так, для разрядки, как вдруг подсадная издала нутряное, призывное: кря. Селезень сразу поднялся и перелетел к ней. Я видел, куда он должен опуститься, и заранее прицелился. Едва он сложил крылья и гордо выгнул медную шею с белым воротничком, как я выстрелил. Он даже не дернулся, сразу лег, утопив головку в воде.