Дневник провинциала в Петербурге - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ослепление мое было так велико, что я не обратил внимания ни на странность помещения конгресса, ни на несообразность его состава, ни на загадочные поступки некоторых конгрессистов, напоминавшие скорее ярмарочных героев, нежели жрецов науки. Я ничего не видел, ничего не помнил. Я помнил только одно: что я не лыком шит и, следовательно, не плоше всякого другого вольнопрактикующего статистика могу иметь суждение о вреде, производимом вольною продажей вина и проистекающем отсюда накоплении недоимок.
Конгресс помещался в саду гостиницы Шухардина – это была первая странность. В самом деле, мы, которые так славимся гостеприимством, ужели мы не могли найти более приличного помещения, хотя бы, например, в залах у Марцинкевича, которые, кстати, летом совершенно пусты?
Вторая странность заключалась в том, что, кроме Кеттле, Левассера, Фарра, Энгеля и Корренти, которым меня тотчас же представил Прокоп, все остальные члены конгресса были в фуражках с красными околышами. То были делегаты от Лаишева, Чухломы, Кадникова и проч. Судите, какой же мог быть международный конгресс, в котором главная масса деятелей явно тяготела к Ливнам, Карачеву, Обояни и т. д.?
Третья странность: Кеттле кстати и некстати восклицал: fichtre sapristi! и ventre de biche![115] Фарр выказывал явную наклонность к очищенной; Энгель не переставал тянуть пиво, а Левассер, едва явился на конгресс, как тотчас же взял в руки кий и сделал клапштосом желтого в среднюю лузу!..
Четвертая странность: шухардинские половые не только не обнаруживали никакого благоговения, но даже шепнули мне на ухо, не пожелают ли иностранные гости послушать арфисток…
Но, повторяю, ничто в то время не поразило меня: до такой степени я был весь проникнут мыслью, что я не лыком шит.
Я пришел на конгресс первый, но едва успел углубиться в чтение "Полицейских ведомостей", как услышал прямо у своего уха жужжание мухи. Отмахнулся рукой один раз, отмахнулся в другой; наконец, поднял голову… о, чудо! передо мной стоял Веретьев! Веретьев, с которым я провел столько приятных минут в "Затишье"!
– Веретьев! боже! какими судьбами! – воскликнул я, простирая руки.
– Делегат от Амченского уезда, рекомендуюсь! – отвечал он, бросая искоса взгляд на накрытый в стороне стол, обремененный всевозможными сортами закусок и водок.
– Как? статистик? Браво!
Вместо ответа Веретьев зажужжал по-комариному, но так живо, так натурально, что передо мной разом воскресло все наше прошлое.
– А Маша?.. помнишь? – спросил я в неописанном волнении.
– Теперь, брат, она уж не Маша, а целая Марьища…
– Позволь, но ведь Маша утопилась!
– Это все Тургенев выдумал. Топилась, да вытащили. После вышла замуж за Чертопханова, вывела восемь человек детей, овдовела и теперь так сильно штрафует крестьян за потраву, что даже Фет – и тот от нее бегать стал![116]
– Скажите пожалуйста! Но что же мы стоим! Человек! рюмку водки! большую!
Веретьев потупился.
– Не надо! – произнес он угрюмо, – зарок дал!
– Как! ты! не может быть!
Не успел я докончить своего восклицания, как в сад вошли… молодой Кирсанов и Берсенев! Кирсанов был одет в чистенький вицмундир; из-под жилета виднелась ослепительной белизны рубашка; галстух на шее был аккуратно повязан; под мышкой он крепко стискивал щегольской портфель. За ним, своей мечтательной, милой походкой с перевальцем, плелся Берсенев, и тоже держал под мышкой довольно поношенный портфель, который, вдобавок, постоянно у него выползал. Как ни неожиданна была для меня эта встреча, но, взглянувши на Кирсанова поближе, я без труда понял, что, при скромности и аккуратности этого молодого человека, ему самое место – в статистике. Несколько более смутило меня появление Берсенева. Это человек мечтательный и рыхлый, думалось мне, – у которого только одно в мысли: идти по стопам Грановского. Но идти не самому, а чтоб извозчик вез, Вот и теперь на нем и рубашка криво сидит, и портфель из-под мышки ползет… ну, где ему усидеть в статистике!
– Делегат от Ефремовского уезда, – рекомендовался между тем Кирсанов, подавая мне руку, как старому знакомому.
– Очень рад! очень рад! Уже статистик! Давно ли?
– Месяца два тому назад. Я должен, впрочем, сознаться, что в нашем уезде статистика еще не совсем в порядке, но надеюсь, что, при содействии начальника губернии, успею, в непродолжительном времени, двинуть это дело значительно вперед.
– Ваш батюшка? Дяденька?
– Благодарю вас. Батюшка, слава богу, здоров и по-прежнему играет на виолончели свои любимые романсы. Дядя скончался, и мы с папашей ходим в хорошую погоду на его могилу. Феничку мы пристроили: она теперь замужем за одним чиновником в Ефремове, имеет свой дом, хозяйство и, по-видимому, очень счастлива.
– Да… но скажите же что-нибудь о себе!
– Благодарю вас, я совершенно счастлив. Полтора года тому назад женился на Кате Одинцовой и уже имею сына. Поэтому получение места было для меня как нельзя более кстати. Знаете: хотя у нас и довольно обеспеченное состояние, но когда имеешь сына, то лишних тысяча рублей весьма не вредит.
– Базаров… помните?
Кирсанова передернуло при этом вопросе, и он довольно сухо ответил мне:
– Мы с папашей и Катей каждый день молимся, чтобы бог простил его заблуждения!
– Ну… а вы, Берсенев! – обратился я к Берсеневу, заметив, что оборот, который принял наш разговор, не нравится Кирсанову.
– Я… вот с ним… – лениво пробормотал он, как бы не отдавая даже себе отчета, от кого или от чего он является делегатом.
"Ну, брат, не усидеть тебе в статистике!" – мысленно повторил я и вскинул глазами вперед. О, ужас! передо мной стоял Рудин, а за ним, в некотором отдалении, улыбался своею мягкою, несколько грустной улыбкою Лаврецкий.
– Рудин! да вы с ума сошли! ведь вы в Дрездене на баррикадах убиты! воскликнул я вне себя.
– Толкуйте! Это все Тургенев сказки рассказывает! Он, батюшка, четыре эпизода обо мне написал, а эпизод у меня самый простой: имею честь рекомендоваться – путивльский делегат. Да-с, батюшка, орудуем! Возбуждаем народ-с! пропагандируем "права человека-с"! воюем с губернатором-с!
– И очень дурно делаете-с, – заметил наставительно Кирсанов, – потому что, строго говоря, и ваши цели, и цели губернатора – одни и те же.
– Толкуй по праздникам! Ведь ты, брат, либерал! Я знаю, ты над передовыми статьями "Санкт-Петербургских ведомостей" слезы проливаешь! А по-моему, такими либералами только заборы подпирать можно!
– Лаврецкого… не забыли? – прозвучал около меня задумчивый, как бы вуалированный голос.
Но, не знаю почему, от Лаврецкого, этого истого представителя "Дворянского гнезда", у меня осталось только одно воспоминание: что он женат.
– Лаврецкий! вы?! как здоровье супруги вашей?
– Благодарю вас. Она здорова и здесь со мною в Петербурге. Знаете, здесь и Изомбар и Андрие… ну, а в нашем Малоархангельске… Милости просим к нам; мы в "Hotel d'Angleterre"; жена будет очень рада вас видеть.
– Ах, боже мой! Лаврецкий… вы! Лиза… помните?
– Лизавета Михайловна скончалась. Признаюсь вам, это была большая ошибка с моей стороны. Увлечь молодую девицу, не будучи вполне уверенным в своей свободе, – как хотите, а это нехорошо! Теперь, однако ж, эти увлечения прошли, и в занятиях статистикой…
Но этому дню суждено было сделаться для меня днем сюрпризов. Не успел я выслушать исповедь Лаврецкого, как завидел входящего Марка Волохова. Он был непричесан, и ногти его были не чищены.
– Волохов!! и вы здесь!
– А вы как об нас полагали?
– Да… но вы… делегат!..
– Ну да, делегат от Балашовского уезда… что ж дальше! А вы, небось, думали, что я испугаюсь! Я, батюшка, ничего не испугаюсь! Мне, батюшка, черт с ними – вот что!
Сказав это, он отвернулся от меня и, заметив Рудина, процедил сквозь зубы:
– Балалайка бесструнная!
В сад хлынула вдруг целая толпа кадыков в фуражках с красными околышами и заслонила собой моих знакомцев. Мне показалось, что в этой толпе мелькнула даже фигура Собакевича. Через полчаса явился Прокоп в сопровождении иностранных гостей, и заседание началось.
Первое заседание прошло шумно и весело. Члены живо разобрали между собой подлежащие разработке предметы и организовались в отделения; затем определен был порядок заседаний (число последних ограничено семью). В заключение, Энгель очень приятно изумил, выпив бутылку пива и сказав по-русски:
– Ишо одна бутилк!
На что Фарр очень метко и любезно рипостировал:
– И мене ишо один румк!
Организовавшись как следует, мы заключили наш avantcongres,[117] съевши по порции ботвиньи и по порции поросенка. При этом Прокоп очень любезно извинился, что на сей раз, по множеству других организаторских занятий, еда ограничивается только двумя блюдами, а Левассер чрезвычайно польстил нашему национальному самолюбию, сказав:
– Mais non! mais pas du tout! mais donnez-moi tous les jours du parasseune – et vous ne m'entendrez jamais dire: assez![118]