Жизнь, подаренная дважды - Григорий Бакланов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Попытался я купить «Окаянные дни» в магазине Камкина. В самый первый свой приезд я был у них дома, с симпатией писал о них, и Елена Андреевна не захотела подвести меня. Она будто не расслышала, а когда возник удобный момент, зажмурила один глаз, а к другому приставила руку трубочкой, как в глазок дверной глянула на меня: дала понять, что и в ее магазине может быть тот, кто наблюдает.
А за день до возвращения домой, после того занятия со славистами в Беркли, сообщили, что в Рязани Солженицын исключен из Союза писателей. Ночью, над океаном, летчики позвали меня к себе, воздушное пиратство тогда было еще редкостью. Мы летели над Атлантикой, на высоте десяти километров. Под нами — тьма, над нами, вокруг — тьма кромешная, будто мы повисли в космосе, и только гудят моторы. И — красноватый отсвет приборов на лицах летчиков. Командир корабля сидел в кресле, я видел его профиль, и вот так, не поворачивая головы, он вдруг спросил меня о Солженицыне. Книг его они не читали, но шум, поднятый газетами, голоса в эфире — все это дошло до них, они хотели знать, что — правда. Я рассказывал им о книге «Один день Ивана Денисовича», одна из первых рецензий на нее была моя, рассказывал об авторе, что знал, и долгий этот разговор над океаном во тьме, при марсианском свете приборов, мне памятен.
А дома все было так, как должно было быть. Председатель иностранной комиссии, встретив меня во дворе Союза писателей, прошел не поздоровавшись, посмотрел на меня как на покойника: здесь уже все было известно, что и о ком я говорил в Беркли. В тот же день Владимир Максимов, Василий Аксенов (оба тогда еще жили в Москве), Борис Можаев, я, возможно, еще кто-то, да я запамятовал, пошли к Воронкову, через которого текли все указания сверху: пошли требовать срочно созвать пленум правления Союза писателей и на нем все решать заново. Когда сойдется сто с лишним человек, надавить на них трудней, чем на шесть или семь рязанских писателей, всей жизнью своей, каждым дыханием и шагом в быту подвластных обкому.
Воронков сидел за большим столом. Белый телефон с гербом Советского Союза на диске, так называемая вертушка: это все государство, вся власть подпирала его своим могуществом. И в продолжение разговора смотрел на нас с некоторым даже томлением духа: ну что докучают зря? Не возражал, не спорил: ждал. Мы уйдем, он снимет трубку, доложит, кто был, поименно, получит указания, как жить, какие принимать меры, что говорить.
В прошлом — комсомольский работник, а комсомол, как уже говорилось, готовил кадры не только для партии, но и для КГБ, незримые погоны явно ощущались под его отлично сшитым пиджаком, временами казалось, они приподымаются. Было ему тогда что-то в районе пятидесяти, полнокровен, в самой мужской силе, не случайно столь всевластна его секретарша, неохотно пропускавшая нас к нему в кабинет, за высокие, массивные дубовые двери с начищенными бронзовыми ручками.
Никто не знает своей судьбы. Не так много лет прошло, и увидел я Воронкова, иссохшего, желтого, пригнутого страхом и болезнью. Из последних сил пришел он платить партийные взносы. Было это не в перестроечные времена, когда одни слетали с качелей, других круто возносило, а еще в достославное брежневское безвременье, когда казалось, крепка наша держава, и рак, разъедавший ее изнутри, не проступил столь явно, как из-под желтой кожи Воронкова обозначился череп. Он оглядывался пугливо, стыдясь самого себя, боялся в глазах людей прочесть свой приговор, а рука, подававшая партбилет, недавно еще мясистая его рука, дрожала. Вижу его таким, и уж какие тут могут быть старые счеты, обиды? Он был частью божества, имя которого — аппарат, служил преданно, верно; части изнашиваются, их заменяют, божество бессмертно.
Однако мы далеко отошли от того, с чего начат рассказ. Но в жизни редко бывает что-либо само по себе, люди и события связаны зримыми или незримыми нитями. И все же почему непременно надо было договариваться с Сергеем Павловичем Залыгиным, практически испрашивать у него разрешения, чтобы напечатать в «Знамени» роман Солженицына? А все просто: Залыгин пригласил к себе в редакцию на оплачиваемую должность Вадима Борисова, который оставался здесь доверенным лицом Солженицына. Сначала его пригласил, в дальнейшем и сам съездил к Солженицыну в Вермонт, где, надо полагать, покаялся за то письмо в «Правде», которое подписал, и получил отпущение грехов. И стал Сергей Павлович главным распорядителем. Он действительно немало сделал, чтобы возможно стало напечатать книги Солженицына, ускорил неизбежное. Но не будем забывать, что в делах людских значит ВРЕМЯ. В одно время выходят на улицы требовать казней, в другое — со страстью и верой борются за справедливость, и нередко это одни и те же люди, только времена разные. Словом, есть «время убивать, и время врачевать; время разрушать, и время строить… Время разбрасывать камни, и время собирать камни…»
Уже возвращен был из горьковской ссылки академик Андрей Дмитриевич Сахаров, он сразу же потребовал освободить всех узников совести, всех поименно, представил список. Газеты, а в их числе даже «Правда», рассказывали о сталинских лагерях, о пытках, о расстрелах. Из небытия возвращались имена, которые не так давно опасно было произносить.
Уже напечатаны были в «Знамени» «Собачье сердце» М. Булгакова, «Новое назначение» А. Бека, «Верный Руслан» Г. Владимова, «Черные камни» А. Жигулина (рассказ об этом впереди). Удивляться ли, что самая значительная книга А. Солженицына — «Архипелаг ГУЛАГ», — когда была наконец издана, не произвела в обществе того действия, как в свое время маленькая по размеру его повесть «Один день Ивана Денисовича»; та буквально взорвала сознание людей.
Кстати, об этой повести. В Финляндии, в издательстве «Тамми», где не раз выходили мои книги, издатель Ярль Хеллеман рассказывал, как они выпустили «Один день Ивана Денисовича» тиражом всего три тысячи экземпляров. Разговор этот переводила консультант иностранной комиссии Валентина Морозова, поскольку языка я не знаю. Так вот из этого фактически пробного тиража продали всего тысячу, а две тысячи остались лежать на складе. Тут господин Хеллеман тонко улыбнулся: «Но вы помогли нам». Когда в газетах началась травля Солженицына, издательство мгновенно допечатало книгу двадцатитысячным тиражом, и весь тираж был раскуплен.
Я считаю «Один день Ивана Денисовича» лучшей художественной вещью Солженицына, быть может, даже одной из лучших повестей XX века. И тем не менее и ее судьба, и судьба автора могли сложиться по-иному. Это у нас в стране только начинали узнавать в то время бездонную правду о сталинских лагерях. Хоть мало оставалось семей, кого не коснулись бы аресты, ссылки, депортации, но страх, печать молчания давили на всех, как надгробная плита. А на Западе было издано множество книг о гитлеровских, о сталинских лагерях, написанных в том числе и теми, кому удалось бежать. Кто знает, не стала бы и эта повесть в общий ряд? Но она пришла отсюда, голос из ада, да еще вслед ей раздался лай официальной критики, как лай сторожевых псов, спущенных вдогон. И мир принял гонимого, мир взял его под свою защиту. Но чтоб это случилось, надо было прежде решиться напечатать повесть у нас. И это сделал Александр Трифонович Твардовский. Он, как известно, убедил помощника Хрущева, и тот, служивый человек (а ведь тоже понимал, что мог и головы не сносить!), сам читал повесть Хрущеву вслух. И тому понравилось. Понравилось, какой хороший работник Иван Денисович: вот и в неволе, в лагерях, а как умело да с азартом возводит каменную стену. Только ли это понравилось или она легла в масть к его докладу на XX съезде? Никита Хрущев был с виду простоват, но далеко не прост. И он, как известно, заставил членов политбюро читать повесть, и они читали добровольно-принудительно, как в свое время добровольно-принудительно сгоняли в колхоз. Ну, не комедия ли, если представить их лица, которые Эрнст Неизвестный назвал кусками стирального мыла. И главный идеолог, серый кардинал, живой мертвец Суслов (он-то уж с первых строк все понял и унюхал хрящеватым носом своим), даже он ослушаться не посмел. Вот оно, сталинское воспитание, сталинская наука, которая теперь против него же и обернулась.
Нет, это все же чудо, что так все сошлось. Нечасто усилия людей так совпадают с велением времени. Но, может быть, странно мое предположение? А что, собственно, странного? Не получил же Пастернак за свою великую поэзию Нобелевской премии, пока не разразилась история с романом «Доктор Живаго», далеко не лучшим романом века, так поаккуратней выразимся. Издать бы его нормальным тиражом, это чтение для избранных, и никакие основы не сотряслись бы. Но по соображениям, далеким от литературы, роман был запрещен. А, между прочим, Чехов этой премии не был удостоен.
И вот сидим мы как-то с Сергеем Павловичем Залыгиным за сценой в Доме литераторов, должен начаться вечер, на котором обоим нам надо присутствовать. А по общей атмосфере уже ясно: не сегодня-завтра печатать Солженицына разрешат. И я напомнил: «Значит, «Раковый корпус» печатает «Знамя»?» — «Да, да. Я сам заинтересован, чтобы печаталось как можно шире…» Но подошло время, звоню ему домой: ну что, наш уговор остался в силе? «Нет, нет, нет!» Да резко так, вот что поразило.