Виктор Суворов: Главная книга о Второй Мировой - Дмитрий Хмельницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После поражения под Варшавой намерения руководства партии остались прежними. Председатель Сиб-ревкома И.Н. Смирнов на III Сибирской конференции РКП(б) в феврале 1921 г. рассказал о своем разговоре с Лениным, состоявшемся у него после того, как выяснилось, что 40 тыс. добровольцев, собравшихся в Сибири для поездки на Польский фронт, оказались невостребованными: «…Скажи в деревне, что нам еще придется ломать капиталистическую Европу и что эти 40 тыс. должны сыграть решающую роль. И русская советская винтовка появится в Германии»[140].
Что же касается принципов конспирации во внешней политике, то они были не только закреплены, но и доведены Сталиным до логического завершения. После первых неудачных опытов надежды на мировую революцию не исчезли и действия по ее «подталкиванию» не прекратились, но были глубоко законспирированы. В результате правда о них оказалась буквально замурована. Кто реально мог отважиться усомниться в утверждении Сталина, когда он в 1936 г. на вопрос американского журналиста Роя Говарда «Оставил ли Советский Союз свои планы и намерения произвести мировую революцию?» ответил: «Таких планов и намерений у нас никогда не было»[141] (выделено мною. — И.П.). Данный ответ чрезвычайно характерен для личности Сталина. Для тех, кто не знал, что такие планы существовали, сталинский ответ означал «не оставил», тот же, кто спрашивал наобум, получил и соответствующий ответ. Здесь даже не двойное, а избыточное отрицание, равное саморазоблачению и достойное расхожего анекдота! В то же время этот ответ можно рассматривать как утонченную дезориентацию противника для внутреннего употребления и выражение непричастности к той политике, в которой Запад подозревал Советский Союз — для внешнего употребления. Фактически же в нем содержалось грубое издевательство над всеми, кому этот ответ предназначался.
Только с началом радикальных политических изменений в Советском Союзе с конца 80-х гг. правда стала постепенно выходить наружу, но процесс этот оказался намного сложнее, чем тогда представлялось.
«Ключом», который открывает путь к правде о сталинских замыслах по расширению «фронта социализма», является правда о кануне войны.
Сразу после войны по указанию Сталина был создан специальный орган, в разных документах именовавшийся по-разному: «правительственная комиссия по Нюрнбергскому процессу», «правительственная комиссия по организации Суда в Нюрнберге», «комиссия по руководству Нюрнбергским процессом». Во главе этой сверхсекретной комиссии с функциями особого назначения Сталин поставил Вышинского. Членами комиссии были назначены прокурор СССР Горшенин, председатель Верховного суда СССР Голяков, нарком юстиции СССР Рычков и три ближайших сподвижника Берии, его заместители Абакумов, Кобулов, Меркулов. Главная цель комиссии состояла в том, чтобы ни при каких условиях не допустить публичного обсуждения любых аспектов советско-германских отношений в 1939–1941 гг., прежде всего самого факта существования, а тем более содержания так называемых секретных протоколов, дополняющих пакт о ненападении (23 августа 1939 г.) и Договор о дружбе (28 сентября 1939 г.). Для того чтобы обеспечить во время следствия действенность указаний тайной комиссии, в Нюрнберг была отправлена и следственная бригада особого назначения во главе с одним из самых свирепых бериевских палачей полковником М.Т. Лихачевым[142]. Сталин боялся в общественном мнении Европы и Америки оказаться в Нюрнберге на одной скамье с нацистскими военными преступниками. А у него были серьезные основания для таких опасений. Поэтому Сталин сделал все, чтобы не допустить на Нюрнбергском процессе обсуждения вопроса о роли СССР в развязывании Второй мировой войны. Ему это удалось — положение победителя позволяло диктовать условия.
26 ноября 1945 г. комиссия Вышинского приняла решение «утвердить… перечень вопросов, которые являются недопустимыми для обсуждения на суде»[143]. Отдельные же попытки подсудимых указать на действительную роль СССР в подготовке Второй мировой войны не изменили общей ситуации. Так, Риббентроп в своем последнем слове заявил: «Когда я приехал в Москву в 1939 году к маршалу Сталину, он обсуждал со мной не возможность мирного урегулирования германо-польского конфликта в рамках пакта Бриана — Келлога, а дал понять, что если он не получит половины Польши и Прибалтийские страны еще без Литвы, с портом Либава, то я могу сразу же вылетать назад. Ведение войны, видимо, не считалось там в 1939 году преступлением против мира…»
Этот абзац не вошел в русское издание материалов Нюрнбергского процесса[144]. Правду о кануне войны было приказано забыть. Забыть в прямом смысле слова — Сталин запретил писать дневники и воспоминания о войне. Нарушение запрета могло стоить жизни. Что же касается прямых соучастников Сталина, то забвение было в их собственных интересах. Ярчайшее тому свидетельство — разговор Ф. Чуева с Молотовым: «На Западе упорно пишут о том, что в 1939 году вместе с договором было подписано секретное соглашение…
— Никакого.
— Не было?
— Не было. Нет, абсурдно.
— Сейчас уже, наверно, можно об этом говорить.
— Конечно, тут нет никаких секретов. По-моему, нарочно распускают слухи, чтобы как-нибудь, так сказать, подмочить. Нет, нет, по-моему, тут все-таки очень чисто и ничего похожего на такое соглашение не могло быть. Я-то стоял к этому очень близко, фактически занимался этим делом, могу твердо сказать, что это, безусловно, выдумка»[145].
Конечно, Молотов «стоял к этому очень близко», что неоспоримо подтверждается его подписью под секретными протоколами и фотографией, которая запечатлела его рядом со Сталиным и Риббентропом во время подписания этих документов. Показательно, что и спустя десятилетия Молотов оказался неспособен к исторической самооценке, иначе бы его заведомая ложь вербализовалась без интриганских слов «распускают слухи», «подмочить» и утверждения, что «тут все-таки очень чисто», в то время как там было очень грязно, запредельно грязно. Все это еще раз убедительно свидетельствует о моральной характеристике Молотова как политического деятеля, занимавшего положение «второго лица» в стране в ответственнейший момент ее истории.
Отсутствие необходимых документов (те, что остались, были глубоко запрятаны в секретных архивах), общее мировоззрение военных историков, в большинстве своем живших при Сталине и прошедших войну, воспитанных официальной пропагандой, естественно, обусловили то, что они видели войну с подачи Сталина.
Не будет преувеличением утверждение о том, что и в период хрущевской «оттепели» историки даже не допускали мысли о существовании тайны кануна войны, которая скрывалась Сталиным. Не было ничего подобного тогда и у А.М. Некрича, автора известной книги «1941. 22 июня». Он резко отрицательно высказался по поводу «легенды о превентивной войне», которую «искусственно поддерживают западногерманские неонацисты и некоторые реакционные западногерманские публицисты и историки»[146].
Любая критика действий Сталина, выходившая за разрешенные тогда рамки, вызывала немедленную дисциплинарную реакцию. Характерен диалог, состоявшийся в ходе обсуждения книги А.М. Некрича в отделе истории Великой Отечественной войны Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС 16 февраля 1966 г. между председательствовавшим генерал-майором Е.А. Болтиным и преподавателем Московского историко-архив-ного института Л.П. Петровским, назвавшим Сталина преступником: «Товарищ Петровский, в этом зале, с этой трибуны нужно выбирать выражения. Вы коммунист?
— Да.
— Я не слыхал, чтобы где-нибудь в директивных решениях нашей партии, обязательных для нас обоих, говорилось о том, что Сталин — преступник»[147].
После смещения Н.С. Хрущева с поста Первого секретаря ЦК КПСС критика «культа личности» Сталина постепенно сошла на нет. В течение последующего двадцатилетия историография Великой Отечественной войны утратила даже то, что было достигнуто ею после XX съезда КПСС. Достаточно сравнить хотя бы 6-томную «Историю Великой Отечественной войны Советского Союза 1941–1945 гг.» (М., 1960–1965) с 12-томной «Историей Второй мировой войны 1939–1945» (М., 1973–1982). Это признали и сами военные историки. «Остается лишь сожалеть о том, — писал Н.Г. Павленко, — что время потеряно, многие участники и свидетели ушли от нас, и самые существенные проблемы начального периода войны приходится изучать, по сути, заново»[148].
Горы книг о войне, накопившихся к началу перестройки, объединяла общая просталинская концепция кануна войны, состоявшая из набора незыблемых схем и стереотипов. Откроем любую из этих книг, например, «Великая Отечественная война. Вопросы и ответы» (М., 1985): «Обстановка… вынудила СССР пойти на заключение 23 августа 1939 г. договора о ненападении с Германией, хотя до срыва Англией и Францией московских переговоров этот акт никак не входил в планы советской дипломатии.