Любожид - Эдуард Тополь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как понял за пару дней Кацнельсон, эту информацию здесь кто-то учитывал, сортировал и тут же принимал оперативные меры, а именно: сведения об отказах и арестах уже через несколько минут уходили из квартиры, причем уходили в прямом смысле этого слова – на чьих-то быстрых ногах. Иными словами, эти сведения никогда не передавались из этой квартиры по телефону, а их уносили даже без записи в блокнот – в памяти. Но буквально через несколько часов эта информация, пройдя невидимым путем к иностранным журналистам, живущим в Москве, улетала за пределы Империи и тут же возвращалась в нее на радиоволнах «Свободы», «Голоса Израиля», Би-би-си или других западных радиостанций.
«Добрый вечер, вы слушаете «Голос Америки» из Вашингтона. У микрофона Владимир Мартин. По только что полученным сообщениям, вчера в Киеве органами украинского КГБ арестован учитель иврита отказник Михаил Портной. При обыске из квартиры Портного изъяты: самописный учебник иврита, Тора, сборник еврейских сказок «Агада» и тетради учеников Портного, которых он учил ивриту. Кроме того, сотрудники КГБ унесли из квартиры Портного пишущую машинку «Олимпия», радиоприемник «Спидола» и собрание сочинений французского писателя Андре Жида, приняв их, наверно, за сионистскую литературу. Михаил Портной – вдовец, единственный кормилец семьи. После его ареста в квартире остались без взрослого присмотра его девятилетняя дочь Марина и шестилетний сын Ариэль. По сведениям «Американской лиги защиты евреев», арест Михаила Портного – семнадцатый арест, произведенный Киевским КГБ в этом месяце. Всего в этом месяце в СССР произведено 72 ареста и обыска в квартирах еврейских активистов. В связи с таким очевидным усилением репрессий «Американский еврейский конгресс», «Лига защиты евреев» и другие еврейские организации США решили провести в ближайшее воскресенье массовую демонстрацию протеста перед зданием Советского посольства в Вашингтоне, а также внести имя Михаила Портного в списки узников Сиона…»
Во время таких передач все, кто находился в квартире Инессы Бродник, сбегались в одну комнату и напряженно вслушивались в голос заокеанского диктора, заглушаемый имперскими глушилками. А после сообщения о демонстрации протеста все тихо кричали «ура!», и тут же открывалась неизвестно откуда возникшая бутылка шампанского, водки или коньяка. И все поздравляли друг друга так, словно это за них будут демонстрировать в Вашингтоне американские евреи. Впрочем, оно так и было…
Однако ночевать у Инессы Бродник Кацнельсону не пришлось.
– Мальчику незачем рисковать, и нам его подставлять тоже не нужно, – сказала она Карбовскому, длинноволосому хиппарю с гитарой, который привел к ней Кацнельсона. – Его нужно быстро увести отсюда и устроить к кому-нибудь, кого не ведут.
– Но ведь это наш первый настоящий сибирский еврей! – сказал ей Карбовский. – Он же из Минусинска, с полюса холода!
– Тем более! – ответила Инесса. – Вы поели, Боря?
– Да, – сказал Кацнельсон. К этому моменту он уже знал, что Инесса – отказница с 1970 года и что она принимала участие во всех крупных сионистских акциях – от голодовки в Приемной Верховного Совета до демонстраций на Манеже и Пушкинской площади. Если КГБ ее пока не берет, объяснил ему Карбовский, то только потому, что здесь, в ее квартире, лично побывали уже несколько глав иностранных государств и десятки иностранных журналистов. То есть, сказал Карбовский, «в случае ее ареста шум поднимется колоссальный!». Однако на всякий случай в прихожей у Инессы прямо возле двери давно висит «арестантская сумка» с запасом тюремного белья и зубной щеткой…
– Что вы ели, Борис? – спросила у Кацнельсона дотошная Инесса.
– Ну, как все, – сказал он смущенно, – картошку, хлеб с маслом, чай…
– Очень хорошо! – Инесса повернулась от Бориса к одной из молодых женщин, которые под диктовку пожилого и лысого бородача быстро печатали какое-то очередное «Обращение к Нобелевским лауреатам»: – Рая, у твоего брата найдется раскладушка для этого мальчика?
– Зачем к брату? Я могу взять его к себе! – с открытым озорством ответила Рая. – Пусть подождет часок, потом я им займусь! Евреев-полярников у меня еще не было!
– Мазл тов! – сказала Инесса Борису. – У Раи легкая рука! Все, кто прошел через ее квартиру, уезжают!
Борис покраснел. Такого открытого и публичного приглашения он еще никогда не получал. Даже та первая (и, если быть честным, последняя) женщина, которая в Норильске увела его из кинотеатра за сопку, в тундру – 25-летняя учетчица из «Норильскмонтажстроя» – даже та сделала это аккуратно, тихо, так, что никто из его студенческой бригады не заметил этого. Почему та учетчица выбрала именно его, Борис не знал. Он сидел тогда в конце кинозала и, как все остальные, без всякого интереса смотрел старую кинохронику «Вокруг света», которую показывали перед каким-то детективом. В хронике была сплошная мура – забастовка рабочих в Италии, драка демонстрантов с полицией в Корее, зверства израильских танкистов, которые ворвались на территорию Египта. Конечно, Борис знал, что не Израиль начал эту войну «Судного дня», и со скрытой гордостью разглядывал на экране израильские танки, катившие по пыльной египетской пустыне. Но вдруг эта учетчица, сидевшая слева – он видел ее до того лишь один раз в конторе, – взяла его за руку и сжала эдак интимно. Борис глянул на нее изумленно, а она кивнула головой вбок, на выход, и потянула Бориса за собой. Еще не понимая, что ей от него нужно, но ощущая возбуждающее тепло ее руки, Борис вышел за ней из зала в тундру, которая начиналась тут же, за кинотеатром «Полярный». Был август, и солнце даже в десять вечера светило, как в полдень. Молча, не говоря ни слова и даже не глядя друг на друга, они, как два беглеца и почему-то пригнувшись, быстро взбежали на пологую сопку, потом – тоже бегом и смеясь – вниз по мягкому склону, поросшему мхом и морошкой. И там, внизу, за кустами морошки, она сбросила с себя штормовку, постелила ее по мху, густо сбрызнула диметилфтолатом из маленькой аптечной бутылки и повернулась к нему: «Ну! Чего ждешь?»
Но это оказалось совсем не тем, чего он действительно ждал с тринадцати лет. Может быть, потому, что та учетчица слишком спешила. Не успели они поцеловаться, как она уже заерзала под ним, сама стянула с себя синие рейтузы и, разбросав в стороны свои толстые ляжки, заторопила: «Ну, заправь же, заправь!» А он не понимал, что он должен «заправить», до тех пор, пока она не схватила руками его еще не совсем твердый пенис и не стала засовывать в себя. Конечно, потом, в ней, его пенис затвердел и даже успел сделать несколько движений, от которых учетчица задышала с хриплым присвистом. Но буквально после пяти-шести ударов все, что накопилось в Борисе за двадцать лет девственности, вырвалось из него с такой пушечной мощью, что учетчица закричала: «Ты что? Сдурел? В меня кончил? Мудак, на живот надо было! Опять я залечу!»
Борис не столько виновато, сколько разочарованно молчал, лежа рядом с ней на спине и глядя в белое полярное небо. Неужели ради этого люди стрелялись на дуэлях, писали поэмы и совершали подвиги? И неужели он сам был создан так?
Туча комаров уже жужжала над ними, но не жалила, удерживаемая на коротком расстоянии сильным запахом диметилфтолата.
Учетчица повернулась к Борису, накрыла его лицо своей тяжелой грудью и стала совать ему в рот большой темный сосок, а там, внизу, стала дергать его пенис своими сухими и сложенными в колечко пальцами. «Ну давай же, милок, давай!» Но Борис вырвался из-под нее, натянул штаны и, даже не застегнув ширинку, решительно зашагал прочь – вверх по сопке. Слезы стояли у него в глазах. «Эй! Ты куда? Стой! Сам кончил, а я? Ах ты, жидовская морда! – неслось ему вслед. – А еще говорят – у жидов лучшие фуи!…»
С тех пор Кацнельсон уклонялся от сомнительных удовольствий, на которые нередко намекали ему дерзкие толстозадые крановщицы и чертежницы Минусинского металлургического комбината, тоже, видимо, наслышанные о мощи еврейских мужчин. Поразительно, что на этих юных русских женщин совершенно не действовала антисемитская кампания в прессе. Скорей наоборот – победы израильтян над арабами повышали их интерес к евреям. Во всяком случае на половом уровне.
А родители Бориса, видя непристроенность сына, страдали и первые заговорили с ним об эмиграции. Сами они ехать не могли, в Ташкенте еще жили бабушки Бориса, обе больные старухи – ни везти их с собой, ни бросать тут было нельзя. Что касается Бориса, то там, в Америке, он непременно найдет себе хорошую еврейскую девушку. А здесь что его ждет? Одни гойки!
Но теперь, в Москве, получив и от еврейки такое открытое приглашение, Борис не знал, что ему делать. Сбежать? Придумать какую-нибудь причину и смыться на вокзал, сесть в поезд и уехать? Он не мог этого сделать. Он не мог этого сделать по самой простой причине – ему было не просто хорошо, ему было замечательно в этой квартире Инессы Бродник, среди этих шумных и энергичных евреев и евреек. Всю жизнь он привык стесняться своего еврейства, прятать его, как лишай или венерическую болезнь, но вдруг оказался среди тех, кто сбросил с себя этот рабский комплекс.