Категории
Самые читаемые
PochitayKnigi » Проза » Современная проза » История моего самоубийства - Нодар Джин

История моего самоубийства - Нодар Джин

Читать онлайн История моего самоубийства - Нодар Джин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 43 44 45 46 47 48 49 50 51 ... 105
Перейти на страницу:

Отирая кулаком слезы и продолжая сопеть, я вернул кастрюлю в холодильник и попытался теперь перебить свое состояние самым сильным из средств, — его осмыслением. «Отчего же я плачу?» — спросил себя. Знал отчего: от внезапного ужаса и внезапного же счастья. От ужаса, что умертвил жену, и, если бы дал себе время, умертвил бы и дочь, и мать, и братьев, всю семью, а вместе с ней и все обыденное, что составляло мою жизнь, все, из чего сделано прошлое. И от счастья, что этого не произошло, от радости, которою обернулся ужас, радости внезапного понимания не столько необходимости, сколько необыденности обыденного, как необходимым и необыденным бывает именно будущее.

Любовь к близкому человеку, рассуждал я, есть не только самое простое из существующего, но и самое непонятное. Поэтому людям и кажется, что она либо пережиток чего-то величественного, либо зачаток еще не представимого. Отсюда — и знакомое каждому ощущение, будто он никогда не готов любить. Не может ли еще быть, думал я, что это ощущение навязано страхом утраты одиночества: только ведь одинокому вроде бы и принадлежит все… Еще немножко и — как мне показалось тогда — я сумел бы постичь важную тайну о своей душе, но беда оказалась в том, что рассуждения так и не смогли унять нараставшего в горле удушья. Сдавшись ему, я присел за стол и стал рыдать хоть и беззвучно, но по-детски беспомощно. Слезы жгли скулы, бежали в рот, и, как младенец, я оправдывался перед собой одною и тою же ребяческой фразой: «А что же делать? Что делать, если хочется плакать?» Именно так говорил я в детстве запрещавшему мне рыдать отцу, когда он порол меня за проступки, а я всхлипывал, жалея себя и желая ему погибели. «Не плакать!» — отвечал он, и позже я научился этому. Не плакал даже на его похоронах, когда впервые пожалел его больше, чем себя, и впервые же испытал бремя любви к ближнему.

Просидел тогда всю ночь перед открытым гробом, и, не сводя глаз с непохожего, обострившегося профиля отца, ощущал в себе тишину и такой же холод, каким веяло от его трупа. Все вокруг всхлипывали, — отчего, кстати, как мне казалось, лицо отца выражало понимание и даже удовольствие, — но громче всех завывала сестра моей бабушки, Йоха, которая, единственная из женщин на моей памяти, была, сколько я знал ее, лысой. «Ну заплачь же, наконец! — кричала она мне сквозь рыдания. — Надо плакать когда хочется! Отца надо оплакивать! Вспомни как оплакивал Яша твоего деда Меира! Люди, вы помните как он убивался! Ох, Яшенька, рано же лежать тебе в этом гробу! Встань, оглянись на людей, на старшего сына, посмотри — как онемел он от горя! Пожалей его, Яшенька, пожалей и нас! Что же теперь будет с нами, кто защитит нас теперь от фараонов?!»

Йоха была профессиональной плакальщицей: сыновья погибли в войну, а после смерти мужа она стала зарабатывать на жизнь оплакиванием мертвецов. Петхаинцы звали ее во время горя и платили за умение вышибать слезу даже у гордых и сердитых. Йоха была одаренной старухой: дело не только в том, что, начиная плакать, умела подбирать слова, разъедавшие душу, как рану соль, и придававшие интимному горю силу всеобщей беды; и не только в том, что каждый раз завывала по-разному, — то как нагнетавшее страх гуденье бараньего рога в Судный день, то как саднящий сердце церковный набат, то как жалобный стон мусульманина, сзывающего все живое под купол своей тесной мечети. Дело было в том, что Йоха вправду и глубоко переживала смерть каждого, кого знала. Талант ее выражал себя не столько даже в любви к людям, сколько в нелюбви к смерти, хотя в каждом взгляде и жесте сквозила ее собственная готовность к тому, чтобы не существовать. Она помнила много старых преданий о смерти, а новые истории умела рассказывать так, словно они уже тоже были легендами.

Начинала одними и теми же словами. «Когда умирает человек, — произносила она и выдерживала паузу, — плачет только тот, кто любил его. В этом плаче, дорогие мои, заключена большая тайна, которую невозможно узнать. Возможно другое: ощутить ее присутствие, услышать ее дыхание, но и это возможно только пока плачешь. А что, дорогие вы мои, случается потом? Потом просыхает песок на могиле, и тайное кажется уже простой и глупой правдой, которую знает каждый, кто не плачет. В прежние времена люди умели плакать, а сегодня не умеют или — еще хуже — стыдятся. А что, дорогие и любимые мои, будет завтра? Завтра будет хуже! Поэтому я расскажу вам эту историю сейчас, — пока еще остались слезы у тех, кто стесняется плакать…» Потом она умолкала на какое-то время и, вздохнув, приступала к рассказу.

Изо всех ее рассказов лучше всего запомнилась мне история, знакомая каждому, история о Мордехае Джанашвили и Лие Зизовой, которая произошла в Петхаине и о которой я вспомнил в Америке, — в ту самую, в первую, ночь, когда, наконец, сдался слезам и стал оплакивать прошлое. Вспомнив эту историю, я содрогнулся: мало того, что каким-то зловещим образом она сомкнулась вдруг с нараставшим во мне страхом перед исчезновением близкого мне человека и всего моего прошлого, — началась эта история в такую же ночь, накануне праздника Исхода, в первом месяце весны, когда воздух становится настолько прозрачным, что его как будто и нет.

43. Ожидание начала лучше начала

Звезды, большие и начищенные, висели тогда над Петхаином ниже облаков. Сверху, из-за пространства над облаками, дул теплый ветер, припуская луну к крыше самого приметного из зданий, к кирпичному дому с кудрявым барочным фронтоном, который принадлежал Габриелу Зизову и его жене Лие. Спали не только они: опьяненный весной, весь квартал дремал в той предпраздничной истоме, когда плоть не чувствует хода времени, а лицо застывает в улыбке. Во всей округе стояла такая тишина, словно с рассветом начнется вечность, — и ничто уже впредь не изменится. Прошло еще несколько часов — и ничего не изменилось. Но вдруг перед рассветом, растолкав мерцающие звезды, блеснул почтовый самолет с единственным пассажиром на борту. Это и был Мордехай Джанашвили. Скоро будет рассвет, потом наступят сумерки, и в Петхаине начнется праздник Исхода, а Мордехай пойдет к Зизовым на пасхальный ужин. Прильнув к окну, он увидел луну, сидевшую на черепичной крыше петхаинского дома, и вместо праздничного беспокойства его стала обволакивать густая печаль прикосновения к старой мечте.

Самолет стал снижаться, но во всем Петхаине крепчавший гул мотора разбудил одну только Лию Зизову. Перед самым пробуждением она испытала привычное ощущение, — как если бы кто-то прикоснулся ледяной рукой к ее нагревшемуся телу. Она открыла глаза и оглянулась: все остальное тоже было как всегда; рядом — с деловитым выражением на лице — посапывал муж, на комоде тщательно тикали часы в бронзовой оправе, луна держала свой слабеющий свет на портрете матери против кровати, а в небе гудел первый — почтовый самолет. Так было каждый раз перед рассветом: Лия пробуждалась из страха перед новой дозой существования, но эту панику унимали привычные звуки и образы. В этот раз возвратиться в сон не удалось: ее встревожило собственное тело, ибо мышцы вспоминают иногда время, о котором мозг приучил себя не думать, — рука ее потянулась вдруг выключить давно уже не существовавшую лампу, стоявшую возле кровати в другом, отцовском, доме. Лия выбралась из постели и подошла к окну. Хотя ночь была свободная, как если бы в ней назревало счастье, она внушила Лие чувство такой торжественной тревоги, что крепчавший гул самолетного мотора напомнил ей глухой грохот колесницы, в которой когда-то прокатился по бугристым облакам грозный пророк Илья. Это потому, успокоила она себя, что сегодня праздник.

Самолет летел из Киева, куда три дня назад знаменитый иерусалимский врач Мордехай Джанашвили прибыл пересаживать почку украинскому премьеру. После операции он попросил отправить его на день в Тбилиси, где Мордехай родился 37 лет назад и откуда уехал в 20. Об этом возвращении он мечтал давно, но торопить нынешний день мешало ему не только то, что его запросы на посещение родных мест не удостаивали даже отказов. Мордехай стал верить, будто, если мечте и суждено обернуться явью, сделать это дано не ему, а судьбе. Так началось ожидание, одержимое сладким заблуждением, будто жизнь есть приближение к цели, более важной, чем сама жизнь. Все эти годы, в безотчетной суете существования, не случилось пока ни одного дня, когда на него не обрушивалась внезапно звонкая тишина, подминавшая под собою все звуки мира. Эти минуты тишины принадлежали петхаинской девушке по имени Лия: сердце внезапно замирало, словно готовилось вытолкнуться наружу, — точно так же, как смущалась его плоть перед тем, как взорваться в женском объятии и, вывернувшись сладкой болью, выбросить сознание в незнакомое пространство, наполненное страхом одиночества; «Оглянись, оглянись, Суламифь!»

Подобно Мордехаю, Лия родилась в Петхаине 37 лет назад, но, в отличие от него, никуда не уезжала. У нее были черные волосы, зеленые глаза, прямой нос и острое лицо, — из тех, с которых античные ювелиры резали профили для камей. Еще, как выражалась Йоха, Лия отличалась тем, что передвигалась по земле плавно, как в воде, и несла с собой тишину. Подобно ей, Мордехай провел детство в Петхаине. Отец не вернулся с фронта, и мать Хава, прождав три года, вышла замуж за синагогального шамеса, одноногого вдовца Симантоба, огромного и волосатого, как старая пальма. У Симантоба была дочь Лия, которая красотою походила на мать.

1 ... 43 44 45 46 47 48 49 50 51 ... 105
Перейти на страницу:
Тут вы можете бесплатно читать книгу История моего самоубийства - Нодар Джин.
Комментарии