Берлин, май 1945 - Елена Ржевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будь они прокляты.
* * *«Немецкий солдат, чего ты хотел под Москвой?»
Этот вопрос задается манекену, одетому в знакомую зеленоватую двубортную шинель с суконным темным воротником, прихваченную поясом с серебристой пряжкой, на которой орел, расправив крылья, опирается когтями о фашистскую свастику. А над орлом полукружьем слова: «Gott mit uns»[57].
Над шинелью нет головы, каска, приподнятая в воздухе, довершает манекен солдата. Разрыв между воротником шинели и парящей каской, эта пустота, безликость обобщают образ. «Немецкий солдат, чего ты хотел в Сталинграде?»
К этой экспозиции идешь по музею немецкой истории, мимо сменяющихся образцов оружия и амуниции. Времена Бисмарка. Времена Вильгельма. Подлинная каска генерала Людендорфа и штандарт с черно-желтым драконом. Плакат из дней первой мировой войны с портретом Гинденбурга, командовавшего армиями Восточного фронта, с надписью под ним: «Спаситель».
Форма «Стального шлема». Инфляция, безработица, кризис… Борьба «Рот-фронта». Шаги фашизма.
Автомат системы «Шмайсер» и автомат «Эрма», изготовленные во времена Веймарской республики и взятые на вооружение фашистским рейхсвером. Времена Гитлера… Новая униформа. Ствол зенитной пушки. Модель «Юнкерса Ф-13» — первого в мире цельнометаллического самолета…
Сменой форменного мундира, каски, орудия движется история от железного всадника в латах, с железной маской, защищающей лицо, к этой знакомой зеленоватой шинели.
«Немецкий солдат, чего ты хотел под Москвой?»
«Город должен быть окружен так, чтобы ни один житель — будь то мужчина или ребенок — не мог его покинуть, — предписал Гитлер. — Всякую попытку выхода подавлять силой. Произвести необходимые приготовления, чтобы Москва и ее окрестности с помощью огромных сооружений были затоплены водой.
Там, где стоит сегодня Москва, должно возникнуть море, которое навсегда скроет от цивилизованного мира столицу русского народа».
* * *Я вышла на улицу. Музей немецкой истории располагается на восточной оконечности Унтер ден Линден — в большом барочном здании цейхгауза, просуществовавшего здесь до самого конца войны. За ним течет вода Купферграбена. Рыбаки, смиренно держа бамбуковые удочки, следят за поплавками.
В сыроватом, мглистом воздухе плывет на противоположном краю улицы современное ребристое белое здание министерства иностранных дел.
Праздно прогуливающийся на мосту старик разговорился со мной. Он был рад залучить слушателя, но, спохватываясь, смеялся, откидывая назад голову с редкими, наполовину седыми волосами, и повторял, что таких, как он, словоохотливых берлинцев мало и что мне, выходит, повезло. Когда-то он учился на пекаря, но имел пристрастие с детства к истории. Что же в итоге из него получилось, я так и не поняла. Он был ранен в первую мировую войну во Франции, плен отбывал в Англии, а больше нигде за пределами родины не был.
Он сказал, что стар и уже несколько раз принимался умирать.
— Я ведь все пережил, — тщеславясь, повторял он, указывая сложенным зонтиком на эту прямую улицу, идущую к Бранденбургским воротам, словно она-то и была улицей его жизни, а войны и сменяющиеся режимы — лишь кварталы ее. — Kaiser-Wilhelm-Zeit, Weltkrieg, Weimarer Zeit, Hitlerzeit und der Zweite Weltkrieg[58]. И мы всегда голодали!
Страшная инфляция после поражения восемнадцатого года.
— Один пфенниг — миллион! Одна марка — биллион! — подняв палец и пододвинувшись ко мне, выкрикнул он. — Старые люди даже не могли сосчитать.
Когда Гитлер пришел, через некоторое время стало легче жить. Но недолго. Потом — война. И опять:
— Мы всегда голодали!
И мне показалось, я теперь надолго запомню этого старика с его пронзительным восклицанием, обращенным к своему прошлому: «Мы всегда голодали!»
Чуть моросило. Он постукивал зонтиком по мосту и все говорил взахлеб, откинув непокрытую голову, и капельки дождя попадали на стекла его очков в тонкой оправе, на бурый пористый нос, белый воротник рубашки, выглядывающий из ворота пальто и полуприкрытый шарфом.
Самым радужным рисовалось ему время его юности — Вильгельмцайт.
— У нас была очень высокая культура, — несколько раз повторил он. — Все шло по порядку. Если ты проработал пять лет, то ты получал жалованье больше, чем тот, кто только что пришел.
А теперь — он решительно не согласен с этим — молодые быстро начинают получать больше старых. От этого только разврат и эти длинные волосы.
— Мы должны были ходить вот так. — Он быстро провел ладонью по голове, с силой приглаживая волосы, и вытянулся. Я вдруг узнала в нем старого солдата на пенсии. Но это только на миг. Он опять стал болтать и с живостью расспрашивать меня о Кавказе, заинтересовавшем его, потому что он был обладателем подаренного ему на улице кем-то из советских туристов значка, на котором изображены горы и написано: «Кавказ».
Мы простились. Я пошла к своему дому, слыша у себя за спиной постукивание зонтика о тротуар. Напротив, между «Опернкафе» и Оперным театром, стоял на тротуаре знакомый мне, — я обычно той стороной улицы шла в архив, — давно позеленевший, бронзовый генерал Шарнхорст с печальной трещиной на носу — след последней войны. Неподалеку — его соратники: тоже позеленевший фельдмаршал Блюхер, в армии которого он служил начальником штаба, и другие знаменитости времен войны с Наполеоном.
* * *Старик брахиозавр, берлинская достопримечательность, давний экспонат музея палеонтологии, сумел как-то пережить войну. Это огромное чудище, длина его — 22 с лишним метра, высота — 12. Но главное — его почтенный возраст: 125 миллионов лет.
С точки зрения этой окаменелости, 10–12 дней, которые длился штурм Берлина, — затерявшаяся в вечности такая малость, что ее ни вычислить невозможно, ни выразить языком времени. Но единица времени, наверное, нечто иное, нежели только протяженность его.
Часы человечества отстукивали тогда тут не время протяженностью в десять — двенадцать дней — историю. И на нынешних улицах в энергичной толпе, спешащей по своим делам, мне все слышится тот взволнованный ход их.
Мне видится весенний рассвет, серо-черный от гари и пыли, узкая, кривоколенная улица после боя, дым, плывущий и понизу и верхом, убитый немецкий парень в распахнутом кителе, раскинувшийся на мелком торце мостовой. Наш боец в сползшей на глаза пилотке, спящий сидя под черной стеной выгоревшего дома. Лошадь, сорвавшаяся с привязи, шарахаясь и слепо тычась в каменные стены, бредущая из глубины улицы.
* * *«Мы разбомблены! Это ужасное слово. Его смысл может понять только тот, кто сам разбомблен», — написал двенадцатилетний Вольфганг Радке.
Я читаю детские сочинения — свидетельства пережитого в осажденном Берлине, написанные в первые дни возобновленных школьных занятий в 1945 году. Они сохранены в городском архиве.
Из окна архива видна ратуша — бурого песчаника стена вынесла вверх остроконечную башню. Доносятся глухие удары ее часов. Елозит подъемный кран по соседству с башней. В подвале ратуши восстановлен ресторан с деревянными диванами в отсеках, со стилизованными под старину стульями с высокими спинками, с красивыми витражами окон, на которых старые улицы города как бы уходят в перспективу.
В обед здесь умеренно бражничают окрестные служащие. На улице за ратушей цветные щиты реклам, витрины универсального магазина, многолюдье. Стою тут. Сквозь слой современной жизни просвечивается то, давнее: гора оружия, сбрасываемого здесь, у ратуши, сдавшимся берлинским гарнизоном; вечер, непогасшее зарево пожаров, блики его, копошащиеся на развалинах домов. Очередь за водой у колонки.
«Вода! При звуке этого слова я вспоминаю то время, когда мы прятались в подвале, — прочитала я записи в архиве девочки Элизабет В. — Слышу треск пустых ведер, стук эмалированных днищ о камни мостовой… Колонка стоит под обстрелом. Пока не развиднелось, сюда пробиваются с разных сторон люди с ведрами, держась вплотную к стенам. Прячутся в подъезде на лестнице, дожидаясь очереди».
Детские почерки, орфографические ошибки, выправленные красным карандашом. Школьные сочинения — записки суровых маленьких очевидцев, иногда и с рисунками. Детские голоса… Они возвращают меня к прошлому, ведут по Берлину.
* * *Это было здесь, в этом квартале.
«…Они плелись с бляхой на шее: «Я — дезертир» — к следующей баррикаде, чтобы там быть повешенными… Эти солдаты будто бы рассуждали вслух, как бессмысленна борьба, и их предали нацистские приверженцы», —
написал Г. Лейпнер, двенадцати лет.
«Мы отступали отдельными командами в направлении Эберсвальде, ужасно затравленные бомбардировщиками, штурмовой авиацией и артиллерией, без еды и питья и без всяких указаний. — Это о том, что пережил четырнадцатилетний Герберт Нейбер. — Никакого командования больше, никакого снабжения, никакого порядка, короче — хаос. На всех дорогах тащились толпы солдат и фольксштурмовцев, все лишь с одними мыслями: только бы выбраться отсюда. С одним лишь желанием: еды и покоя. Только бы не стоял все время в ушах ужасный треск гранат, лай пушек и пулеметный обстрел. Так достигли мы, спустя несколько дней, Эберсвальде, чтобы здесь тотчас попасть «в действие». На этот раз в часть, которая состояла только из ребят 12–17 лет. Само собой, снова плохое вооружение и приказ «непоколебимо держаться». Снова ад бомб, гранат, ружейных пуль. Снова безнадежные позиции лишь для того, чтобы оставить цветущий город лежащим в щебне и золе. Такие же картины в других местах: бегущие офицеры, которые перед своим бегством заставили повесить как «изменников отечества» рассуждающих солдат; стонущие раненые, которым никто не оказывал помощи, бегущие солдаты. Потом в последний момент отступление на грузовиках. Но уже через три километра мы снова были стащены вниз капитаном, орущим и размахивающим пистолетом: символ бесполезного пожертвования солдатами ради проигранного дела. Но скоро опять эту позицию сдали, и начался последний акт этого унизительного спектакля: бесконечный марш по до ужаса одинаковым улицам Бранденбурга и Мекленбурга, без цели и смысла, — навеки затравленные криком ужаса: русские идут! Только редкие часы сна, и снова дальше, все дальше сквозь горящие деревни, разбитые города, пока нас не разоружили американцы, и мы отупело, покорные своей судьбе, попали в плен».