Беременная вдова - Мартин Эмис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А у нее было столько планов. Первое, что она собиралась сделать, — это взять и как бы размазать сиськи по всему его телу, дюйм за дюймом. Потом — как минимум час — в позиции шестьдесят девять. И вот пожалуйста: он бегает, задрав хвост, в этой, как ее… в Петре?
— Город, красный, как роза, Лили, древний, как время само[70]. — Часы у Кита были подделкой под старину, но со светящимся циферблатом (три черные стрелки, изящно заостренные, словно мечи для потрошения); сейчас они предлагали ему поверить, что еще нет и половины двенадцатого. — Что ты думаешь о Клаудии? Тут видна четкая схема. Подружки Адриано становятся все выше ростом. Правда, не моложе. Все они похожи на выходящих в тираж старлеток.
Но Лили, не обратив внимания, сердито продолжала:
— Он ее уже три месяца не видел. Он ее и не узнает. Особенно теперь, когда она вся так и сочится.
Через пять дней мне исполнится двадцать один год (сказал он себе). Суббота будет высшей точкой моей юности — концом первого акта. Значит, ничего страшного, этого следовало ожидать — этих мыслей о грехах и ошибках (Дилькаш, Пэнси). Этого следовало ожидать — этих маленьких страхов и недругов, этих мелких страхов и крохотных недругов.
* * *Размышления о том, как он будет целовать Шехерезаду внизу, вносили, как он успел обнаружить, разнообразие в размышления о том, как Шехерезада будет целовать его, а размышления об этих двух вещах, происходящих одновременно, вносили разнообразие в то и другое, но вот над ним навис четверг, и он чувствовал себя как человек, которому предстоит сесть в тюрьму на фантастический срок (недвусмысленно пожизненный, как те приговоры на полтысячелетия, которые выносили самым жестоким массовым убийцам в США), или как аскет, задом лезущий в суринамскую пещеру, твердо решив не выходить наружу до прихода Христа или Махди (или Конца времени), или как… Кит перевернулся и попробовал успокоить свои мысли. Он осторожно загорал в саду (надо было подретушировать ноги сзади) с распластанным на траве «Нашим общим другом» («Снимите лифчик, мисс Петтигрю. Помилуйте, да вы же…»), изредка ему удавалось воспринять предложение-другое, оборот-другой («Снимите трусики, мисс Петтигрю… Кто бы мог подумать?») — сейчас он читал про повесу Джона Хармона и про эту корыстную распутницу, крошку Беллу Уилфер…
Главное, что ему не нравилось в Тимми, был этот замот — то, что его считали «беззаботной пташкой». Я Тимми знаю. Ты Тимми знаешь. Это было бы как раз в его духе, правда? Свернуть шею парочке черных медведей, поймать джип, успеть на следующий самолет из Аммана и вразвалку войти в двери с вещмешком на спине. Теперь Китовы часы даже не пытались показывать точное время. Постойте. Они тикнули. А потом, через некоторое время, тикнули еще раз. Невероятно — времени было всего девять пятнадцать.
Предвкушение, ожидание — не как пассивное состояние, но как наихлопотливейшее и наиблестящее из занятий; это была юность. К тому же ожидание преподало ему и кое-какой литературный урок. Теперь он понимал, почему умирание много веков служило поэтическим синонимом завершения сексуального акта у мужчин («Так вечно жить — или навек уснуть»[71]). В тот момент, но не прежде, умереть было не страшно.
— Сколько за ту крысу в витрине хотят? — спросил Уиттэкер. — Ту, с пресмыкающимся хвостом.
— Это не крыса. Возможно, терьер, — поправила Лили. — Помесь с маленькой таксой.
— Нет, ее глаза выдают, — сказала Шехерезада. — И усы.
— Эта жратва у нее в миске, — заметил Уиттэкер. — Ей такое не подходит. Ей хочется хорошенькую порцию мусора.
— И чтобы подали в консервной банке, — добавила Шехерезада, — похожей на мусорный бак.
— Какие вы противные, — вздохнула Лили.
— Так сколько стоит эта крыса? Пойду спрошу, что и как. — Произнеся слово «что» на английский манер, Уиттэкер под звук колокольчика вошел в лавку.
— Лили, если дешевая, придется тебе ее купить, — сказала Шехерезада. — Можешь держать ее у себя в комнате, в хлебнице.
— Какая ты недобрая. Знаешь, у собак ведь тоже есть чувства.
— Ага, только немного, — сказал Кит, услышавший, что церковные колокола пробили десять. — Гуманно было бы купить ее и отпустить на волю.
— М-м. Капля — ой! — могла бы отвезти ее обратно в Неаполь, — предложила Шехерезада. — И выпустить на пристани.
— Перестань. Смотри — она тебя ненавидит. Вас обоих. От вас ей одни мучения.
И действительно, послышалась серия раздерганных, писклявых звуков, эхом отражавшихся от стекла.
— Не смейтесь над ней! Хуже этого ничего нет!
Это была Глория, стоявшая в нескольких ярдах от них, выставив перед собой свой блокнот для зарисовок; она смотрела, мигая, на ту сторону площади, где красовалось глупое величие Санта-Марии.
— Ни в коем случае нельзя так делать! — крикнула она. — Нельзя смеяться над собаками.
Дверь снова звякнула; Уиттэкер невнятно говорил:
— Она… это бесплатно. Крыса не стоит вообще ничего. Она тут уже полтора года, и никто про нее ни разу не спрашивал.
Они стояли и молчали. Всю жизнь провести в витрине зоомагазина, думал Кит. Выставленным на продажу, когда тебя никто не покупет и даже не спрашивает. Это заключение, эта девственность…
— И это еще не самое страшное, — продолжал Уиттэкер. — Ее зовут Адриано.
Это тоже было совсем не смешно.
— А это что такое? — воскликнула Глория, только что приблизившаяся, прижимая к груди блокнот. — Не понимаю. Я думала, это у них собака.
— Ой, глядите, она плачет!
— Это давние слезы, — сказала Лили Киту. — Они давно высохли.
Глория замешкалась, а остальные двинулись прочь; на пути вверх по крутому склону они застряли позади стада коз. Они ползли за ними следом, а старые козлы побрякивали и позвякивали в такт своим медленно, с трудом передвигающимся лопаткам. Нельзя было не заметить одной вещи — воистину страшной коллекции генитальных неполадок и дефорамаций. «Ты погляди, — безмолвно говорили они все. — Господи, ты погляди на это». Стадо, если смотреть на него сзади, являло собой покачивающуюся процессию авосек, в каждой из которых содержался какой-нибудь испорченный овощ: гнилой клубень, картофелина, вся в рытвинах, два черных авокадо. «Господи помилуй, ты только погляди на это».
— Расплата за грехи, — сказала Глория, догнав их. — Вот вам, пожалуйста.
Позже, гораздо позже, гораздо, гораздо позже, когда они варили кофе, в кухню вошла Глория с одним-единственным листом белой бумаги.
— Набросок, — сказала она, выходя, — вашей крысы.
Это оказался Адриано, поразительно живой: каждая волна короткой жесткой шерсти, статическая энергия хвоста-пуповины, белая петля ошейника, пышность подбитого мягким насеста.
— Здорово у нее получилось, — сказала Шехерезада.
— Да, — согласился Кит, — только не совсем точно, правда?
— Не совсем.
— Нет, — возразила Лили. — Видите, что она сделала? Она сделала ее похожей на собаку.
Они поразмышляли над этим. Шехерезада снова заговорила:
— Все равно. Она не просто симпатичная мордашка.
— Симпатичная мордашка, — сказала Лили. — И гигантская…
— Да, я все думаю, скоро я начну воспринимать это как должное, — подхватила Шехерезада. — Но каждый раз, стоит ей повернуться, мне хочется сказать: «Господи…»
* * *И вот, только у них, казалось бы, появилась возможность заговорить о чем-то еще — о (к примеру) потоках и массовых чувствах, которые по-прежнему на них влияли, о системах мышления и верований, которые по-прежнему ими владели, о том факте, что все они, каждое «я» содержали в себе толпу, толпу во время беспорядков, что маршировала, несла плакаты, скандировала лозунги и пела свои старые, старые песни, — как раз в этот момент здесь, у бассейна, Глория Бьютимэн села на пчелу.
Случай был беспрецедентный — Глория (после она немедленно вернулась к прежним привычкам) надела нормальный закрытый купальник, без дополнительных юбок, шортов и складок. И за эту вольность она тут же поплатилась — дьявольским укусом в зад.
Это поможет нам скоротать следующие несколько минут, подумал Кит, когда они собрались вокруг: он, девушки, Уиттэкер и Адриано (с Пией).
— Ощущение было как от ожога, — говорила Глория. Она утерла одинокую слезу безымянным пальцем. — Как от страшного ожога.
Густые темные корни ее волос омывали влагой страдальческий лоб; Киту хватило времени заметить, что вид у нее был до странного серьезный и одновременно экзотический, словно она только что участвовала в эстафетном заплыве в кибуце на Голанских высотах или спасла ребенка на мелководье в какой-нибудь декадентской ближневосточной столице — в Бейруте, в Бахрейне. Хмурясь вниз и вбок, она своим согнутым пальцем обнажила четвертинку луны. Четыре цвета: черный — купальник, пылающий сливовый — окружность укуса, древесина тика — ее загорелое бедро да плоть посветлее, навеки лишенная солнца, которая была вовсе не белой (что бы она там ни думала), но цвета сырого песка.