Война под крышами - Алесь Адамович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Была договоренность, что перед тем, как уходить, Анна Михайловна получит в городе как можно больше медикаментов и все это будет вывезено в лес. Уже не один килограмм сала и не одна тысяча марок переданы в руки «нужных людей». Делалось это в такой форме: «И вам и мне жить надо, достаньте мне дефицитных медикаментов, я передам их врачам, они получат от больных продукты, поделятся со мной, а я – с вами. А пока вот вам аванс – сало, марки, мед». При самом свирепом контроле приобрести медикаменты можно. Спекулируют все: от ночного сторожа до пухлого шефа-эсэсовца. Но столь же легко и попасться, нарваться на доносчика.
И вот теперь из-за Жигоцких срывается дело, на которое потрачено столько нервов и столько партизанских денег. Не удастся взять даже то, что есть в аптеке. Там, в лесу, может быть, ничего и не скажут, только удивятся такому внезапному ее появлению с семьей. При последней встрече в Зорьке она пожаловалась, что трудно стало работать. Ей хотелось лишь услышать в ответ, что в любой момент, когда станет совсем опасно, ее семью заберут в лес. Это успокаивало, давало зарядку нервам. Блеснув исподлобья белками, партизанский контрразведчик Кучугура именно это и сказал:
– Если можете, поработайте еще. Там вы нам больше нужны, чем здесь. Ну, а если нельзя…
– Что значит нельзя? – возразил незнакомый Анне Михайловне партизан с удивительно прилипчивыми глазами. Кучугура обращается к этому партизану отчужденно-официально: «Товарищ Мохарь». У «товарища Мохаря» все новое: желтая кожанка, которую он не снял, хотя в хате было жарко, напаха с блестящей, точно из магазина, лентой, новенький автомат, который он положил на стол перед собой и все трогал. – Что значит нельзя? – повторил партизан, строго глядя на Анну Михайловну. – На это есть дисциплина.
– Меня не дисциплина сюда привела, – ответила ему Анна Михайловна.
Кучугура, будто и не слыша их разговора, еще раз сказал:
– Как только вы скажете, мы вас заберем.
Не будь с нею детей, она решилась бы остаться. Но – дети! Она достаточно рисковала, никто не может требовать, чтобы она, мать, вот так дико оставляла детей на расправу. Никто не имеет права даже ожидать от нее этого. Не ее вина, что все так сложилось. Предупредить Надю – пусть решает, как ей быть, – и тут же уйти.
Мать вставала, подходила к сыновьям, намереваясь разбудить их. Садилась на кровать, слушала их ровное, спокойное дыхание. Такая ночь, а они уснули. Взрослыми себя считают, а сами – еще дети. Или у них такая вера в то, что она, мать, знает, как поступить, что предпринять! Вот она их поднимет, скажет: «уходим», и они с радостью соберутся, скажет: «останемся», и они вместе с нею будут ожидать возможной расправы. «Детки мои, знали бы вы, как тяжела мне эта ваша вера!»
Мать знала, что рано или поздно она поведет детей в партизаны. Но когда пришлось решать – сегодня, сейчас, ей стало страшно. Ей вспомнились белеющие на подводах тела партизан, которых привезли тогда к комендатуре. Среди убитых были новички, они и от хат своих не успели отойти: еще на рассвете матери собирали их в партизаны. А что, если и она как раз подставит детей под ту случайность, которую те несчастные новички могли бы и обойти, если бы пошли одним только днем позже. Как только она и сыновья ее оставят поселок, они поменяются ролями. Не она, а дети будут каждый день лицом к лицу с опасностью, на них, таких неосторожных и неопытных, все ляжет. Это придет рано или поздно. Но лучше, если – позже. Хотя и страшно рисковать оставаться после того, как семья стала «партизанской», но тут опасность привычная, и она имеет возможность бороться с нею. А там, в лесу, ей останется только бояться за своих детей… Что делать? Если бы можно было спросить об этом мужа, Ваяю. Как давно это было и как далеко это – муж, единственный, кто мог бы принять на себя часть той страшной ответственности, тяжести, которая обрушилась на нее. «Ваня, я знаю, что и тебе там, где ты сейчас, не легко. Но прости меня, я не могу об этом сейчас думать, я так мало думаю о тебе, нет, я помню тебя всякую минуту, но вся я теперь в детях, в наших детях. Нам будет страшно встретиться, если я их не уберегу. Но что мне делать, подскажи, Ваня…»
Мать снова возвращалась к своей кровати, где у стенки сладко спала Нина, и опять ее мысли шли по тому же кругу: Надя, Коваленок, медикаменты, дети, дети… Мать боялась решать окончательно, но она уже готовилась к тому, что будет утром. И как только поняла, что не уйдут, что все-таки останутся, сразу как-то успокоилась. Даже глаза прикрыла: надо чуть-чуть отдохнуть, нужно сберечь силы для того, что начнется утром. Ей казалось, что она только смежила тяжелые горячие веки. А тут уже утро, на шоссе гудят машины! Ушла ночь, а с нею и нелепая (до ужаса ясно мать поняла это) надежда на то, что все может обойтись благополучно.
– Боже мой, что это мы? – непонимающе спрашивает она. – Алексей, дети, Нина, сейчас же уходите. К Порохневичу. Ничего не спрашивайте – сейчас же. Дети мои, что мы наделали?
– А ты, мама? – натягивая сапог, спрашивает Алексей протестующе и жалобно.
– Не спрашивайте ничего. Вы, детки, не бойтесь, я ничего, я тут сама.
Мать почти улыбалась.
– Когда я одна, я смелая. Только уходите быстрее.
Мать даже улыбалась, только бы не думали о ней.
Почти вытолкала детей из дому. И лишь в сенях прошептала:
– Если что, смотрите, заклинаю вас, детки, не вздумайте возвращаться сами. Порохневич все узнает. Алеша, ты старший, смотри за ними.
А старший растерян больше, чем Толя и Нина, он медлит, почти плачет: ему и брата с Ниной хочется увести от опасности, и не хочется маму одну оставлять. Мать побоялась даже поцеловать детей, только бы ушли. Из сеней смотрела им вслед, обессилев от мысли, что видит в последний раз. Уходить следом? Нет, она должна быть на месте, дома, пока их могут еще перехватить.
Анна Михайловна вернулась в комнаты. Смотрела на вороха тряпок, развороченные кровати, понимая, что надо что-то делать, и не в силах сообразить, что именно. Ага, все должно быть как обычно. Никто никуда не собирался. Поругались с шурином? Что же, бывает. Тем более что она не желает иметь в доме человека, которого в чем-то подозревают. У нее дети, ей о них надо думать. Где они, дети? Ушли на работу. Сегодня же не выходной день…
Позвала бабушку и стала втолковывать ей про ссору с Павлом. Старуха, ошалевшая за эти сутки, ничего не соображала, но на всякий случай согласно кивала головой. Из всего она поняла, что никуда не надо уходить, и обрадовалась.
Анна Михайловна прибирала комнаты и все смотрела на окно. С каждым мгновением возрастало чувство неуверенности. Ссора, записка, кто поверит этому после всех подозрений? Ее охватило чувство человека, который видит, как откололась льдина, на которой он стоит, как повернулась, отходя от берега. Нестерпимо хочется броситься к берегу, но нет уже уверенности, что можешь перескочить через полосу воды. А почему? Направить стариков к Лесуну, самой – вслед за детьми. А если детей уже схватили, приведут сюда, а дома – никого? Что она наделала, как могло прийти ей в голову, что все сойдет благополучно? Она уже не могла даже вспомнить те доводы, которые ночью казались убедительными. Ушла половина семьи – когда это было, чтобы остальных немцы пощадили? У них на это твердое зверское правило. Только бы дети успели уйти, только бы не вздумали вернуться.
Узкая половина окна в кухне на миг заслонилась. В глазах у женщины потемнело. Вот оно! Анна Михайловна бросилась за ширму, к печке, отстранила старуху и занялась сковородкой. А у двери что-то стояло и голосом бургомистра спрашивало:
– Где ваш шурин?
Анна Михайловна выступила из-за ширмы, озабоченная, готовая услышать самое плохое: ничего хорошего от своего шурина она не ждет.
– А что случилось? – спросила она с некоторой (но как раз в меру) тревогой. – Вчера я попросила его оставить мой дом. Мы давно не ладим. Обиделись и ушли жить к Лису. Может, и не права я, но тяжело теперь для всех доброй быть. У меня своя семья.
Бургомистр, такой внушительный в длинной, покрытой темным сукном шубе, пророкотал глухим басом:
– Ваш шурин ушел… это… в банду?
Недоверие очень долго держалось на лице Анны Михайловны, потом оно сменилось выражением ужаса:
– Ой, что вы! Как в банду?
– Да, да, мадам Корзун.
– Погубил, сволочь, всех погубил…
Что-то совершенно бабье было в испуге, причитаниях, плаче женщины, которую Хвойницкий привык видеть сдержанно-строгой. В нем внезапно вспыхнула злоба, желание увидеть ее еще более испуганной, слабой.
– Я хотела как лучше, я не думала, что он так отблагодарит за все, – плакала женщина.
Угрожающая недоверчивость будто затвердевала на угреватом лице бургомистра. «Прав все же был Пуговицын: давно эту семейку надо было прибрать», – думал он.
Какое-то глубинное чувство подсказало женщине, что опасно быть слабой перед этим человеком. Все такая же, в слезах, но уже не растерянная, а, наоборот, верящая, что она сможет доказать свою невиновность, Анна Михайловна заговорила: