Война за океан - Николай Задорнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это секрет политический. Сердце православного и верноподданного радуется, что предначертания государя начнут скоро воплощаться, хотя на эскадре о тайной цели экспедиции никто точно не знает.
Итак, Путятин писал, но не японскому правительству, а Невельскому.
Главное в письме — просьба пока не распространять влияние Амурской экспедиции.
Он также сообщал, что посылает шхуну.
Пока что деятельность на Востоке адмирал начинал с того, что своих надо осадить, чтобы не мешали.
Он написал и стал молиться.
Когда-то Путятин был тяжело болен и поклялся пойти в монахи, если бог дарует исцеление. Но не пошел. Он стал богобоязнен и все с тех пор молится и других заставляет. Он надеется, что совершит христианский подвиг на Востоке, приведет здесь народы в соприкосновение с православием.
Помолившись, Путятин вызвал Посьета и Уньковского. Он назначил отплытие на утро.
У борта «Паллады», задумчиво глядя на воду, в которой грациозно танцевали огромные медузы, то распуская, то сжимая розовые и голубые зонты, стоял Гончаров.
В плавании он все время чувствовал себя отлично, «оздоровел», окреп, особенно после того, как пошли из Англии к югу. Виды на будущее — отличные. Намеревался после плавания, скопив деньги, отправиться на воды за границу.
На его обязанности — составлять деловые бумаги. На первых порах Гончарова обучал этому искусству сам Путятин. Кроме того, Иван Александрович вел дневник экспедиции. Была и «своя» работа, писал в Петербург друзьям, да впечатлений так много, что увлекаешься и получаются целые отчеты.
Кроме того, писал очерки путешествия — это уже для печати, тоже в виде писем, все более о нравах и жизни людей, о природе и быте разных стран и, сколь возможно, чтобы ухо не резало, кому не следует, — о том деловом движении, что происходит в мире. Русская публика должна об этом знать и не обольщаться могуществом своего воинства и парадами. Наступало иное время, век машин и торговли. Жестокостью и жадностью все двигалось вперед. В Маниле фабрики оснащены новейшими машинами.
Гончаров своими очерками открывал русской публике широкое окно в мир. Писать же о служебных делах нельзя — все секретно. Да они и не представляют особого интереса.
В жару трудно работать, но Иван Александрович заставлял себя, и дело шло. Выглядел он щеголем, отрастил маленькие дипломатические бакенбарды «котлетками», обзавелся обводной цепочкой на жилет с самыми модными брелоками.
Все шло как нельзя лучше, да в Китайском море попали в страшный тайфун. Гончаров прекрасно переносил качку, но тут началась вдруг рожа на ноге, он слег. Теперь почти поправился, выходит из каюты. А во время болезни обычно собирались к нему офицеры.
Помимо деловых бумаг, личных писем и очерков, мысли Ивана Александровича заняты Обломовым. Фигуру эту находил он очень важной. Путешествие убедило его в этом еще более.
Вокруг, казалось, не было почти объектов для наблюдения по этой «статье». Но Иван Александрович и тут вышел из затруднения. Прежде всего он сам из себя старался произвести характер, подобный Обломову, и наблюдал за ним. Другие замечали, что Гончаров по временам ленив не в меру, и объясняли это тем, что он хандрит и скучает, и еще набалованностью: с ранних лет не прошел он суровой жизни в корпусе.
Часто писатель создает характер, знакомый по себе, но противоположный своему, то есть тому, который получился из-за развития одних, а не других качеств человека.
Гончаров чувствовал в себе полную противоположность Обломову и в то же время находил в себе его качества. Более того, он даже старался иногда рисоваться перед окружающими обломовскими свойствами, как бы в поисках резонанса, чтобы и другие приоткрылись.
Из самого себя он делал как бы лабораторию, в которой изобретался Обломов. И Иван Александрович энергично и внимательно, как настоящий ученый, изучал свое изобретение трезвым взором.
Вот в мире великое движение происходит, англичане пробуждают ударами своего бича Африку, всюду англичанин — холодный, расчетливый и жестокий, в черном фраке и круглой шляпе.
Гончаров желал бы видеть и в своей стране развитие. Но без этого зверства, жадности.
Право, в сравнении с англичанином Обломов кое в чем выигрывает. Он честен до глубины души, благороден. Натура у него чистая, высокая. Много, много хорошего в нем. Если при этих качествах развивалась бы в нем энергия! Может ли это быть?
Все это изучалось на окружающих и проверялось в собственной лаборатории.
В Обломове предстояло изобразить русскую натуру, милую и родную, честную до мозга костей, но часто беспомощную.
Рисуясь, что ленив и не может двигаться иначе как в паланкине, Гончаров, когда надо было, вскакивал, однако, на коня, набивал себе зад, но терпел и учился ездить и потом скакал отлично, хотя прежде совсем не умел. Шел по бурному морю в лодке с китайцем, чуть ли не хунхузом. В Гонконге, как бы невзначай, забрел в английскую крепость, посмотреть, что она собой представляет. И это не для отчета Путятину, а лишь ради эксперимента.
В то же время целые дни проводил, лежа на диване. Даже в бурю любопытно не идти наверх и пролежать, когда все старались быть на ногах и на воздухе.
Словом, он не стеснялся показать себя человеком сухопутным, «натуральным», полной противоположностью энергичным и дисциплинированным морякам и среди них был заметен. Содрогался от мысли, что толстеет, и чувствовал к себе отвращение за это, и в то же время любопытно было, как от этого и мысли становятся тяжелей, неповоротливей.
«Прочь эту тяжесть!» — решал он, удостоверившись, в чем желал, и, когда надо, бывал смел, быстр. И все время работал.
Адмирал не видел всего этого и не понимал, хоть и посол и командующий, а ведь и ему это не скажешь. Он все толкует по-своему и, кажется, не совсем доволен Гончаровым. Чего-то еще хочет?
Путятин — человек дельный, старательный, хотя и ограниченный, потому что подражает англичанам в привычках. Он судит о России, как будто бы и она — остров.
Адмирал хотел от Ивана Александровича чего-то своего. «Да нет, хватит с него и того, что делаю. На казну за жалование тружусь честно. Веду дневник и записки, хватит и этого в такую жару. И так сижу за столом, как зимой в Петербурге».
Встречи на Бонин-Сима оказались интересней сверх всяких ожиданий. Бодиско с его видом, брелоками и рассказами уж очень хорош! Гончаров увел его вчера в свою каюту; нашлось много общих тем.
«Любопытно, что и мы через Амур выходим на берега океана по пути наиболее удобному! Значит, и у нас началось движение!»
Вчерашние рассказы Чихачева Гончаров слушал с интересом. На далеких берегах Сибири люди старались что-то сделать. Но от рассказов о всех этих подвигах в лесной и ледяной пустыне в то же время повеяло знакомой сухостью нашей жизни. Почувствовалось, как безмерно трудно сделать в России что-нибудь. Не лед, не пустыня страшны, а мертвенность бюрократической жизни, застой. Что смогут сделать участники нашей голодной экспедиции?
Почему у нас на Руси глухо, когда есть и умы и таланты?
Следовало бы многое честно описать, но это не для очерков путешествия. Писать надо так, чтобы ударить в самую сердцевину, обнаружить причину всех причин. Но для этого придется изображать не странности и заблуждения Путятина.
Многое, очень многое приходит на ум такое, что придется выразить не в очерках, а в ином, совсем ином сюжете. А пока Гончаров благодарен судьбе, что видит мир.
Глава двадцать пятая
В ЯПОНИИ
Эскадра идет бейдевинд[37], левый галс, восемь узлов[38]. Видны берега Японии, сказочной, таинственной, закрытой для европейцев страны. Римский-Корсаков так мечтал побывать здесь! Заманчиво увидеть наконец Японию! Вот счастье!
Офицеры наверху рассматривают берег в трубы, переговариваются.
— Горы такие же, как и всюду!
— Господа, вот эта гора, слева, прямо как на японской гравюре! — восклицает краснощекий лейтенант Зеленой.
— Да, совсем неплохо бы арендовать тут порт! Стоять эскадре круглый год в подобном климате. Общество прелестных японок!
— Ну, вы, барон, еще не видели ни одной японки! Раненько… — ворчит штурман Халезов.
Море светло-зеленое, иногда накатит волна в слабой пене как искрящееся шампанское.
От берега навстречу эскадре пошли японские лодки.
На «Палладе» подняли сигнал.
На брам-стеньгах[39] всех четырех судов эскадры сразу же взвились белые значки, на каждом красная надпись по-японски: «Русское судно».
Японские лодки приближались. Гребцы на них медно-красные от загара, совершенно голые, у каждого только узенькая повязка под пахом. Гребут стоя, ловко, в каждой лодке по шесть человек, седьмой на корме и правит и помогает грести. Одна из лодок подошла к фрегату, другая — к шхуне. Видно стало, в кормовой будке сидят какие-то японцы в серых халатах. Один из них встал и подал на длинной палке письмо. Матрос принял, голые японцы дружно затабанили веслами, лодка отошла. Матрос отдал письмо капитану. Офицеры столпились.