Воспоминания пропащего человека - Николай Свешников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рваная, грязная, безобразная, с растрепанными волосами, Пробка, шатаясь по корпусам сенновских торговцев, кричала, пела песни и не хуже любого мужика ругалась. Мясники, зеленщики и молодые ребята, ради развлечения, навешивали на нее разные украшения вроде бараньего хвоста, свиного уха и т. п., обливали водой, пачкали лицо грязью, а иногда украшали лентами, цветами.
Пробка ходила на Сенную раз пять в день и каждый раз приносила корзину мелких обрубков говядины, рыбы, зелени, рваных селедок и проч. Все набранное она тотчас же распродавала в Вяземском доме, а деньги пропивала.
Степаныч, отчасти из жалости, а более из-за того, что Пробка немало пропивала у него в каморке и каждый день исправно платила пятаки за ночлег, держал ее без прописки, а когда бывали обходы, то высылал ее в коридор, где она забивалась за мусорные корзины, или прятал ее под нары, застанавливая сундуками.
Я уже упоминал, что в нашей квартире проживали по большей части «стрелки»-нищие, тряпичники и разные мастеровые. Но положительно можно сказать, что во всей нашей квартире, исключая хозяина, не было ни одного безусловно трезвого человека. Иной, бывало, и не пьет месяца полтора и два, но потом как зарядит, то уж не выходится до тех пор, пока не пропьет с себя все и пока хозяин не перестанет верить.
Редко случалось, чтобы у нас в квартире было тихо; особенно при получках и во время праздников происходил такой содом, что описать трудно.
Исключая своих жильцов, к Степанычу ходило много постороннего народа, то выпить, то с закладами, а потому в праздники в квартире у нас народ толпился, точно в кабаке на ярмарке, с тою только разницею, что там хотя и шумно, но нет такого безобразия и наглого цинизма.
Особенно отличались у нас выходящим из ряда безобразием дни Пасхи и Рождества Христова.
Уже накануне этих праздников не было ни одного трезвого человека, а в самые праздники попойки начинались с раннего утра. Где ни посмотришь — на столе, на нарах, везде стоят сороковки: квартиранты в самом неприглядном дезабилье ораторствуют, поют песни, пляшут. По мере того как хмель начинает кружить головы, собеседники делаются, судя по характеру, или дружелюбнее, или ожесточеннее — в одном углу целуются, а в другом — уже схватились драться, причем как те, так и другие орут во всю мочь.
Ни один праздник не проходил без большого скандала, нередко бывали довольно крупные драки, причем противники не щадили друг друга: белье и одежда летели клочьями, носы разбивались в кровь, под глазами навешивались фонари; но эти наружные украшения являлись только придатками к тому, что попадало в грудь и в бока. Бабы, большею частью, старались вцепляться в бороды. Иногда эти драки отзывались тяжелыми последствиями для здоровья участников, которых приходилось отправлять в больницу.
Но не только в праздники у нас бывали побоища, и не одни пьяные затевали драки. Сам хозяин на свою руку охулки тоже не клал, особенно когда страдали его интересы. Вот один из примеров его расправы с виноватым пред ним человеком.
Один из корзинщиков Вяземского дома заложил Степанычу за рубль и за сороковку сапоги, с условием при выкупе заплатить двадцать копеек процентов. Не имея чем выкупить, он захотел их продать и для этой цели привел с собою двух барышников, надеясь выкупить сапоги и дополучить с них на похмелье. Дело не сладилось: с барышниками он не сторговался и сапоги остались у Степаныча. В это время Степаныч и хозяйка куда-то отвернулись, а корзинщик, видя, что за ним никто не смотрит, схватил сапоги и удрал. Хватились сапогов и побежали разыскивать. Корзинщика поймали на дворе, но сапогов при нем уже не было — он успел их кому-то передать. Тогда Степаныч с женою притащили корзинщика в квартиру.
— Где сапоги?
— Я не знаю. — отвечал корзинщик. — Я не брал. Утащили, должно быть, барышники.
— Как барышники? Ты, такой-сякой, утащил! Снимай пальто! — кричал Степаныч.
Овладев пальто, Степаныч схватил корзинщика за волосы, повалил на нары и начал бить сперва кулаками, а потом сбросил его на пол и продолжал топтать ногами. Тут только я вспомнил его слова: «Я бить не буду по рылу. А я сделаю тепленьким и мякеньким; будет помнить, как начнет кашлять».
Степаныч бил несчастного воришку в грудь каблуками. Тот просил прощения, плакал, обещался заплатить, но Степаныч не унимался и бил до тех пор, пока измучился.
Место его заступила хозяйка. Хотя она и очень здоровая баба, но скоро устала и отбила себе руки. Тогда она схватила железный прут и, несмотря ни на просьбы, ни на моленья, ни на стоны несчастного, била его этим прутом, пока совсем не измучилась.
Более получаса продолжалось истязание. Хозяин и хозяйка по нескольку раз принимались бить корзинщика и до того остервенились, что страшно было на них смотреть.
Более полувека я прожил, видал много злых, безжалостных людей: видал, как бьют мазурики, видал, как бьют арестанты, но никогда не приходилось мне видеть, чтобы женщина могла до такой степени рассвирепеть.
Но на что всего прискорбнее и возмутительнее было смотреть, так это на одиннадцатилетнего сына этих достойных родителей. Все время, пока продолжалось истязание несчастного, мальчишка стоял с толстым наметельником и беспрестанно совал его то отцу, то матери в руки.
— Вот папа, вот мама, — кричал мальчишка, — вот чем его надо бить, мазурика! Вот этим его лучше проберешь, а то руками-то его бить только измучишься.
На что зачерствелые сердца были у наших жильцов, но и из них многие уходили, отвертывались, зажимали уши, чтобы не видеть и не слышать этого побоища. Никто из нас не осмелился в это время сказать ни единого слова разъяренным хозяевам, потому что большая половина квартирантов находилась в полной зависимости от них, а независимые — слабосильны и боятся за свою шкуру.
Наконец несчастного выбросили за дверь в одной рубашке. Как он добрался к себе, я не знаю.
— Ну, уж досталось же ему, — говорил Степаныч, — не пропадай мое даром. Теперь сыт будет. Пожалуй, и не миновать больницы. Вот так-то лучше, а то, что тут, веди в участок, да после путайся с ним, ходи к мировым; а нонче суд-то каков… — и он только махнул рукой.
Впрочем, подобные побоища в этом доме были не редкость, и в нашей квартире они случались не в первый раз; бывало, иной после драки уходил в больницу и уже более не возвращался.
Это последнее время моего пребывания в Вяземском доме я вел себя так же очень слабо, как и прежде: случалось так, что недели по две и более я пьянствовал и пропивал с себя все до последней нитки. Но я еще не погряз совсем, и мне крайне надоела эта беспутная жизнь. Я постоянно искал случая вырваться из трущобы и изменить свое положение. Конечно, это легко можно было сделать это зависело от меня самого; но я, при всем желании, не мог совладать с своею слабостью и взять себя в руки.
Я давно имел мысль сделаться книгоношею — торговать мелкими книгами в провинции. И мне хотелось торговать не теми книгами, которыми обыкновенно торгуют владимирские офени. Я желал разносить издания Святейшего Синода, Общества распространения религиозно-нравственного просвещения, Комитета грамотности и другие популярные, но полезные книги. Я сознавал, что от этой торговли не может быть большой выгоды, но мне хотелось попробовать провести это полезное, по моему понятию, дело в провинции.
Я многим высказывал об этом моем желании, и все его одобряли. Но у меня не было средств осуществить мою мысль, а мои знакомые опасались помочь мне в этом предприятии. Да оно и понятно: люди, знавшие всю мою жизнь, знавшие мою слабость, хотя и верили в искренность моего желания, но все-таки должны были предполагать, что я и на этом деле не устою твердо. Да я и сам за себя крепко ручаться не мог; мне только думалось, что при этом занятии я был бы вдали от тех случайностей, которые так часто заставляли меня искать утешения в чарке.
Наконец для меня случайно мелькнула надежда осуществить мое желание. Накануне праздника Пасхи меня посетили в Вяземском доме три господина: Потапенко, Сергеенко и Минский[185]. Они меня раньше не знали, обо мне им сообщил Канаев, и интересовались они совсем не мною, а тою трущобою, в которой я жил. Но все-таки они знали о моем положении и на праздник принесли мне довольно приличный костюм, который я и носил все лето.
Из этих господ дружелюбнее других отнесся ко мне Сергеенко. Я, между прочим, высказал ему о своем желании бросить трущобу и идти в провинцию торговать книгами. Он принял это, по-видимому, к сердцу и пообещал помочь выполнить мое желание. Через неделю Сергеенко сообщил мне, что моему предприятию сочувствует и Потапенко, и даже предлагает чрез его посредство снабдить меня нужным для этого товаром из склада «Посредник». Это было совершенно верно. Потапенко, по словам Сергеенко, в день своего отъезда за границу написал письмо Эртелю[186] и просил его выдать мне квитанцию на получение товара из склада.