Плаванье к Небесному Кремлю - Алла Андреева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню еще одну женщину, она была домработницей, по-видимому, у очень интеллигентного человека, кажется, профессора. Она бестолково, путано, явно не понимая, что говорит, рассказывала о кадкой-то антисоветской организации, в которой состояли этот самый профессор и еще несколько человек. Она ровно ничего не понимала в том, о чем говорила.
Помню еще просто лица, облики людей, о которых я даже рассказать мало что могу. Возможно, они где-то когда-то что-нибудь «не так сказали». Больше ничего за ними не было.
Одна очень верующая старая женщина сидела за то, что принадлежала к Истинно Православной Церкви. Мои друзья сидели с представителями этой Церкви уже в 70-е годы. Я видала их и в лагере. Никакого другого преступления за той женщиной не было, кроме того, что она принадлежала к катакомбной Церкви, не признавала ни советскую власть, ни официальную Церковь. Не признавала — и все. Сначала она поддерживала со мной какие-то человеческие отношения, так как знала, что я верующая. В то время — единственная верующая в камере. А потом узнала, что мы с Даниилом не успели обвенчаться. Тогда она стала называть меня не иначе как «кобыла невенчанная» и отказывалась принимать любое угощение — я всю камеру угощала, когда получала передачи от мамы.
Шура Юй Нынхьян. Один из нескольких ее мужей был китаец. Вот из-за этой фамилии ее и арестовали.
Помню молодую привлекательную девушку, которая была любовницей, наверно, одной из любовниц очень крупного актера. Почему его арестовали — не знаю. А ее, как тогда выражались, «загребли» заодно. И таких было без числа.
В Лефортове я сидела довольно долго с дочерью наркома просвещения Бубнова Еленой. Она была замужем за сыном советского адмирала, если не путаю, Сулимова. Они были в компании молодежи, где кто-то сказал, что «вроде все как-то не так, вроде Ленин не таким предполагал развитие страны». А кто-то добавил: «Ну что делать? Грузины живут долго». А еще сказал: «Ну, бывает, что и умирают». Все они получили террористическую статью за этот разговор на вечеринке.
Знаю одну женщину, которая сидела в то же самое время, на той же Лубянке, только мы с ней как-то не попали в одну камеру. Она училась в Институте иностранных языков на немецком факультете. После войны есть было нечего, все ходили голодные. И вот она нашла немца, которому стала преподавать русский язык. Преподавала месяц, а потом ее арестовали. Такие истории можно рассказывать без конца. Еще раз повторю, что из всех, с кем я сидела в Лефортове и на Лубянке, преступницы мне встретились только две.
Конечно, я долго не могла опомниться после того, как узнала из материалов следствия о гибели всех произведений Даниила, писем Леонида Андреева и нашей фронтовой переписки. Я видела акт о сожжении и прочла протест Даниила против сожжения романа. Он просил оставить его до своего возвращения, в которое верил. Письма же Леонида Андреева просил передать в Литературный музей. Я тут же к этому приписала и свою такую же просьбу, но наше с ним мнение, естественно, никого не интересовало. Сейчас, в 1998 году, знакомясь с нашим делом в архиве ФСБ, я прочла, что роман является основным вещественным доказательством нашей преступной деятельности. А следовательно, он должен был быть приобщен к делу. Так горят рукописи или не горят?
Добровы относились, вероятно, к числу самых близких друзей Леонида Андреева. Перед ними он не позировал, а был самим собой. В доме собралась целая шкатулка его писем к Добровым, в том числе письма к маленькому Дане, очень смешные. О том, например, какая сыпь бывает у больных детей: красной лентой на машинке напечатаны в беспорядке запятые, точки, многоточия, тире, восклицательные знаки, все вместе составляющие некое пятно. Лежало в той же шкатулке письмо Леонида Николаевича о смерти матери Даниила, залитое слезами. Его последнее письмо, совершенно потрясающее, мы перечитывали несколько раз. Оно, видно, было кем-то привезено, потому что по почте такие письма уже не отправляли. Это письмо о революции, и я могу его сравнить только с последними дневниками Леонида Николаевича, написанными перед смертью, когда он понял все, что произошло с Россией.
К тому времени, когда я познакомилась с Добровыми, шкатулка пропала, ее не могли найти, и мне о ней только рассказывали. Потом началась война. После смерти стариков Добровых Коваленские переехали в большую комнату. Во время войны Москву наводнили крысы, которые по ночам умудрялись стучать лапами, как козлы копытами. Такая вот крысища попала в комнату к Коваленским, и Александр Викторович стал гоняться за нею с кочергой. Крыса — под рояль, и Коваленский — под рояль. Там-то, под роялем, он случайно поднял голову и увидел спрятанную между деревянными рейками шкатулку.
Лучше бы она там оставалась и дальше! Рояль, конечно, кто-то получил бы при конфискации, но, может, письма из этой шкатулки продали бы в Литературный музей… Но, естественно, Александра Филипповна их достала, и письма попали вместе с нами на Лубянку.
Закончился тюремный этап нашего пути.
Потом был так называемый «столыпинский вагон». Нас набили очень много в одно купе. Я увидела Анечку Кемниц, абсолютно беззлобно смотревшую на меня. С той же лаской, с тем же пониманием, что и прежде. Там была проходившая тоже по нашему делу жена одного из Даниных друзей, Аленушка Лисицына — отдаленный прототип героини его «Лесной крови». С ней мы были какое-то время вметете, позже ее отправили в Магадан. Меня привезли в Потьму на 13-й лагпункт, очень маленький, пересыльный, где я пробыла недолго.
Я приехала туда, конечно, не вполне нормальной. Выражалось это отчасти в том, что я не могла понять, что из барака можно выходить на улицу. Сидела на нарах и ждала конвоира, разрешающего выйти. И потребовалось время, чтобы понять: тут ходят свободно.
Я не знаю, как мужчины начинают лагерный путь, а женщины почти сразу начинают петь и очень скоро танцевать, как ни странно это звучит. Буквально с первых дней лагеря мы пели, читали стихи, просто удивительно, до чего они оказались нужны. Вспоминали, кто что мог. Я, конечно, стихи Даниила, но не только. Кто-то вспоминал Пушкина и еще удивительно — «Капитанов» Гумилева. Для меня так и осталось загадкой, почему именно они оказались так нам нужны, нужнее хлеба. Мы по строчке вспоминали это стихотворение. Почему в этих промерзших бараках на сплошных нарах так необходимо было бормотать:
На полярных морях и на южных,По изгибам зеленых зыбей,Меж базальтовых скал и жемчужныхШелестят паруса кораблей.
Для чего нам так нужны были эти шелестящие паруса? Господи! Как же нас спасали «Капитаны»! Как это происходило, я так и не поняла, и кому ни пыталась рассказать — никто не понимал. Может быть, точнее всех сказал об этом один мой друг, очень хороший поэт: «Знаешь, может быть, в чем тут дело? В ритме». Может быть, ритмы гумилевских «Капитанов» помогают человеку жить. Возможно, он прав. Новый 1949 год я встречала на 13-м лагпункте. Я вышла из барака, забралась куда-то на середину лагеря, где стояли деревья и была скамейка. Я сидела в 12 часов ночи на этой скамейке и отчаянно плакала. И это были мои последние слезы в лагере вплоть до самого освобождения. Не знаю, что я выплакала в ту ночь, не знаю, что произошло и как, но я поднялась без слез и, повторяю, больше до конца срока ни при каких обстоятельствах не плакала.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});