Кола ди Риенцо, последний римский трибун - Эдвард Бульвер-Литтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот это лучше всего объяснит, в чем состоит мое поручение, — сказал молодой человек, подавая Монреалю письмо.
Рыцарь перерезал кинжалом шелк и прочел послание с большим спокойствием.
— Ваш трибун, — сказал он, окончив чтение, — очень скоро выучился лаконическому стилю власти. Он приказывает мне сдать замок и оставить папскую территорию в течение десяти дней. Он категоричен, а мне нужно время подумать о предложении. Садитесь, прошу вас, молодой человек. Извините меня, но я воображал, что у вашего господина и без того довольно дел с его римскими баронами и что он мог бы быть немного снисходительнее к его иностранным гостям. Что Стефан Колонна?
— Возвратился в Рим и принял присягу подданства; Савелли, Орсини и Франджипани все подписались в своей покорности «доброму государству».
— Как! — вскричал Монреаль с изумлением.
— Они не только вернулись в Рим, но и согласились распустить всех своих наемных солдат и срыть все свои укрепления. Железо дворца Орсини употреблено на укрепление Капитолия, а каменные сооружения Колоннов и Савелли прибавили новые бойницы к воротам церквей Латеранской и св. Лаврентия.
— Необыкновенный человек! — сказал Монреаль, нехотя поддаваясь чувству почтительного удивления. — Какими средствами он сделал все это?
— Строгими приказаниями и твердой силой, на которую он опирается. По первому звуку большого колокола собирается двадцать тысяч вооруженных римлян. Что значат против этой армии разбойники какого-нибудь Орсини или Колонны? Господин рыцарь, ваша храбрость и ваша слава заставляют даже Рим удивляться вам, и я, римлянин, прошу вас остерегаться.
— Благодарю. Твои новости, друг мой, захватывают у меня дыхание. Так бароны покорились?
— Да; в первый же день один из Колоннов. синьор Адриан, принял присягу; через неделю Стефан, которого уверили в безопасности, оставил Палестрину вместе с Савелли; затем явились Орсини — даже Мартино ди Порто безмолвно покорился.
— Трибун — так его называют? Но, кажется, его хотели сделать королем?
— Ему предлагали это, но он отказался. Его настоящий титул, в котором нет притязаний на патрицейские почести, много способствовал к тому, чтобы примирить нобилей с новым порядком вещей.
— Благоразумный плут! Виноват — мудрый властитель! Значит, трибун один господствует над великими именами Рима?
— Извините, правосудие его беспристрастно, оно равно для всех, для крестьянина и для патриция; но трибун сохраняет для нобилей все их справедливые привилегии и законный ранг.
— А! И эти тщеславные куклы, сохраняя вид, почти забывают о сущности; понимаю. Но это говорит об уме трибуна. Он неженат, кажется? Не ищет ли он жены между Колоннами?
— Трибун женился — через три дня после того как достигнул власти — на дочери барона ди Разелли.
— Разелли! Не знатное имя; он мог бы сделать лучший выбор.
— Но говорят, — продолжал молодой человек, улыбаясь, — что трибун скоро вступит в родственные связи с Колонной посредством своей прекрасной сестры, синьоры Ирены. К ней сватается барон ди Кастелло.
— Как, Адриан Колонна! Довольно! Вы убедили меня в том, что человек, который удовлетворяет желания народа и вместе внушает страх нобилям или примиряет их — рожден для власти. Ответ на это письмо я пошлю сам. За ваши вести, господин посол, примите вот этот камень. — И рыцарь снял со своего пальца довольно дорогой перстень. — Полно, не бойтесь, это мне дали в подарок, как я даю вам!
Посол был приятно изумлен обращением знаменитого разбойника, который тоже немало удивился непринужденности и фамильярности, с какой молодой человек рассказывал ему, Фра Монреалю, в собственной его крепости, римские новости. Юноша низко поклонился и принял подарок.
Хитрый провансалец, заметивший произведенное им впечатление, видел также, что полезно было бы отложить на время меры, которые он счел было нужным принять.
— Если ты возвратишься в Рим прежде, чем дойдет туда мое письмо, — сказал он, отпуская посла, — то уверь трибуна, что я удивляюсь его гению, приветствую его власть и подумаю о его требовании, по возможности, с благоприятной стороны.
— Пусть нашим врагом будут лучше десять тиранов, нежели один Монреаль, — с жаром отвечал посол.
— Врагом! Поверьте мне, синьор, я не желаю вражды с властителями, которые умеют управлять, и с народом, который имеет мудрость и править, и повиноваться в одно и то же время.
Однако же весь этот день Монреаль был задумчив и не в духе: он отправил верных послов к губернатору Аквилы (который тогда вел переписку с Людовиком венгерским) в Неаполь и в Рим. Последнего он снабдил письмом к трибуну. В этом письме он, не компрометируя себя окончательно, притворился согласным исполнить требование, и просил только большей отсрочки, чтобы приготовиться к отправлению. Но в то же самое время Монреаль прибавил к своему замку новые укрепления и снабдил его множеством припасов. Ночь и день его шпионы и лазутчики наблюдали за проходом к замку и за тем, что делается в городе Террачине. Монреаль был именно из тех вождей, которые более всего приготовляются к войне тогда, когда, по-видимому, имеют самые мирные намерения.
В одно утро, именно через четыре дня после появления римского посла, Монреаль, тщательно осмотрев наружные укрепления и запасы и довольный тем, что может выдержать по крайней мере месячную осаду, явился в комнату Аделины с более веселым лицом, чем обычно.
Аделина сидела у окна башни, откуда виден был великолепный ландшафт лесов, долин и померанцевых рощ — странный сад для подобного замка! В изгибе ее шеи, когда она склонила лицо на руку и слегка повернула свой профиль к Монреалю, было что-то невыразимо грациозное. Головка ее ясно обнаруживала благородное происхождение, кудри ее были разделены пробором на лбу, — простая прическа, удачно возобновленная в наше время. Но выражение лица, наполовину отвернувшегося в сторону, рассеянная напряженность взгляда и глубокая неподвижность позы были так грустны и печальны, что веселое и ласковое приветствие Монреаля замерло у него на губах. Он молча подошел и положил руку на ее плечо.
Аделина обернулась, прижала эту руку к своему сердцу, и вся ее грусть исчезла в улыбке.
— Дорогая моя, — сказал Монреаль, — если бы ты знала, как тень печали на твоем светлом лице омрачает мое сердце, то ты никогда не грустила бы. Но в этих грубых стенах, где возле тебя нет ни одной женщины, равной тебе по званию, где всякое веселье, какое только может дать Монреаль этим залам, неприятно для твоего слуха, — неудивительно, что ты раскаиваешься в своем выборе.