Рубеж. Пентакль - Генри Лайон Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Не в добрый час твое желание услышано, бродяга. Не в добрый час».
Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова Яра
Золото.
Внизу, сверху, слева, справа… всюду. Золотые корабли идут по золотым хлябям, золотые тучи идут по золотым небесам, золотые пылинки пляшут в золотом луче, драгоценный дождь нитями тянется к литой тверди, желтые листья бубенцами звенят на желтых деревьях, на златом Древе Сфирот, и заточены в мертвый металл сфиры Малхут-Царство, Год-Величие и Нецах-Вечность, не позволяя встать на ноги, шевельнуть пусть самыми кончиками пальцев, а сфира Йесод в золотой броне надежно сковала детородный уд, замыкая центр, сердцевину нижнего треугольника… выше, выше, скорей выше, пока еще огонь заката пьяным канатоходцем пляшет на макушке Древа, окрашивая живым багрянцем высшую сфиру Кетер-Венец, пока солнце еще не рухнуло за золотой горизонт!.. выше!.. но пустота клокочет в груди, и руки, мощные руки мои – бессмысленная тяжесть, ибо средний треугольник Гевуры-Силы, Хесед-Милости и Теферэт-Красоты почиет в саркофаге, откуда нет выхода, и лишь в завершающем треугольнике, в триединстве сфир Бины-Разума, Хохмы-Мудрости и багряного Венца еще плещет умирающий прибой, судорожно теряя последние капли, исходя пеной…
Тянусь чем могу – волей.
Остатками.
Выплескиваюсь из золота – куда?
Ползу жужелицей по тайным каналам чужого и в то же время странно родного тела, когда хотел бы лететь самумом пустынь, проницая триста девяносто небосводов, наполняя собой все и всем – себя; ползу, тащусь, уговариваю пропустить, где раньше ломал запоры, просачиваюсь капелью, куда раньше врывался волной; и взглянуть на мир из не-моих глазниц труднее, чем прежде – смеясь, рвать Рубежи и уходить от погони.
Смотрю.
Кричу из не-моих глаз – в глаза.
Передо мной Заклятый.
…что?! Рио, это ты? Неужели разговор не окончен?!
Чужие глаза видят плохо.
Я ворочаюсь в них, как ворочалась однажды иссохшая мумия в погребальных пеленах (было!.. помню!.. а я тогда стоял и смеялся в пыльной тишине пирамиды…). Но тьма не-моих глаз свежа и прохладна, в ней нет ни крупицы, ни пылинки проклятого золота.
И из этой спасительной прохлады я горстями швыряю в Заклятого видения-мольбу, его же собственную память, надежно похороненную в этом бесчувственном сундуке с двойным дном. Я бросаю в лицо его души дым магнолий и хруст фарфора под сапогом, свечу белого платана и ненависть превыше обреченности; я выбиваюсь из сил, умоляя его нарушить условие Заклятия, совершить выбор, спасая себя и меня. Я беззвучно кричу, как уже кричал ему раньше, умирая не в золоте – в дурацкой клетке после неравного боя со сворой Самаэля, того гордого Малаха, чья власть зиждется на силе… да, я еще кричу.
Остатками.
Пока не понимаю страшную истину: все изменилось.
Это совсем другой Заклятый. Это не глупый герой Рио, это Двойник, и с его клинка мне меньше всего нужна смерть – с его клинка мне нужна пощада.
У каждого Заклятого свой Запрет… и свое нарушение Запрета.
Умолкаю, возвращаюсь и тону в плавящемся металле забытья.
На дно.
Поздно.
Золотые корабли идут по золотым хлябям, золотые тучи идут по золотым небесам, золотые пылинки пляшут в золотом луче, драгоценный дождь нитями тянется к литой тверди, желтые листья бубенцами звенят на желтых деревьях, на златом Древе Сфирот… нет, поздно.
– Пан Юдка? – эхом спрашивают из ниоткуда. – Да что с вами?!
«Со мной – все», – хочу ответить я, но не могу.
И вовсе не потому, что обращаются не ко мне, а к Двойнику, в кого я напрасно швырял дым магнолий и хруст фарфора, когда надо было швырять страшный дух горящей плоти и молчание сестры Рахили, на беду себе прожившей дольше обычного…
Нет.
Все-таки поздно.
Не дотянусь.
* * *Старый, очень старый человек сидит у очага, раскачиваясь вперед-назад и монотонно выпевая песнь без смысла и цели.
Я стою рядом, наполовину утонув в стене.
– Ну почему? – вновь говорю я. – Рав Элиша, почему ты зовешь меня каф-Малахом, тогда как остальных из Рубежей ты всегда называешь бейт-Малахами?! Ответь мне! Ответь – и я принесу тебе полные ладони света!
Маленький каганец чадит в углу, играя тенями.
Снаружи и внутри – духота, которая безразлична мне и безразлична старику у очага.
– Глупый, глупый каф-Малах, – хриплым смешком вплетается в песню без цели и смысла, и тень на белой известке все качается от тайного сквозняка, то увеличиваясь, то уменьшаясь. – Зачем мне твой свет, зачем мне твои ладони? Уйди в стенку, не мешай старику умирать… Тебе мало, что меня и так наградили прозвищем «Чужой», а синагогальный служка плюет мне вслед, когда я еду мимо на осле? Мало, да?! А ведь мой осел ничем не хуже ослиц рабби Пинхаса и язычника Балама, разве что не вещает прописных истин для народа! Уйди в стенку, неудачник, и забудь ко мне дорогу…
– Почему?! – Я согласен уйти в стену и не мешать старику раскачиваться, но только после ответа.
– Глупый, глупый каф-Малах, – меленько хихикает песнь. – Он держит во рту сто языков и еще один, Язык Исключения, употребляя который, мудрецы прячутся от гнева и ревности ангелов! Он гуляет меж Сосудами, как правнук дряхлого рав Элиши-Чужого гуляет в гранатовом саду за городом! Он вертит кукиши из престолов и врат, из времени и пространства… Так нет: ему этого мало, ему еще и надо мучить бедного рав Элишу дурацкими приставаниями! Пойми, позор матери, которой у тебя никогда не было, – первая книга Пятикнижия начинается с буквы Бейт, основы всего сущего, и означает она: «Именно так!» А великая Каббала, Путь взыскующих Святого, благословен Он, лежит под знаком буквы Каф, означающей: «Как если бы…» Вот потому-то ты, негодный убийца стариков, зовешься каф-Малахом, а Существа Служения из Рубежей зовутся бейт-Малахами, ибо они постоянство, а ты – случай! Уйди в стенку, дай отдохнуть перед смертью…
Тень качается на белой известке, то уменьшаясь до черного комка, то вырастая до восьмого небосвода, и я знаю: рав Элиша так шутит.
Потому что я гуляю там, где он находится всегда, не вставая с засаленной циновки.
– Тогда почему ты вступаешь в беседу только со мной? – не сдаюсь я. – Почему ты ни разу не откликнулся на зов Рубежей?! Ты, вошедший в Сад Смыслов и вышедший не с миром, но со знанием?!
– Потому что, путая Бейт с Каф, можно разрушить Мироздание, – с внезапной строгостью отвечает песнь, и больше мне не удается выудить из нее ни слова.
Ухожу в стенку.
Я все-таки принесу ему полные ладони света – это единственное, что он берет у меня.
* * *И снова – золото.
Детские пальчики (на левой руке – четыре, на правой – шесть) вертят мое тесное узилище, переворачивают… Луч солнца, идущего в зенит где-то далеко-далеко, едва ли не за тысячу Рубежей отсюда, ныряет в витраж оконного стекла (чувствую!.. клянусь Тремя Собеседниками, чувствую!.. так слепой радуется лучистому пятну во тьме…) – и впитывает рукотворную радугу. Багрянец аспекта Брия сливается с изумрудно-тонким аспектом Ецира, третьим из сокрытых цветов; западный край их слияния слегка затенен аспидной чернотой Асии, зеркала радуги – в ответ мое сознание проясняется, и холод рассудка обжигает золотую осу в золотом медальоне, трепетом пронзив крохотное тельце.
Оса – это я.
Остатки.
Все, что я успел отбросить прочь в смертный час, вывернувшись на миг из-под тяжести Самаэлевой своры.
Пальцы настойчиво теребят, вертят, играют, пальцы сына моего, рожденного глупым каф-Малахом от смертной! – что ты делаешь, младенец?!
Щелкает застежка.
Живой воздух касается меня. Мгновенно воспряв, вслушиваюсь – насквозь, как бывало раньше. И с ужасом понимаю, как мало от меня осталось. Прежде я шутя ловил шелест игральных костей в мешочке, когда двенадцатирукий Горец в дебрях Кайласы намекал на славную возможность проиграть ему горсть-другую пыльцы Пожелай-Дерева; о, прежде…
И все-таки медальон открылся не зря.
Рядом, совсем недалеко – на полброска мне-прежнему – дрогнули три сфиры из десяти, словно готовясь силой Света Внешнего нарушить влияние верха на основу, что в ракурсе Сосудов дает возможность рождения Малаха, а в ракурсе Многоцветья – надежду на всплеск Чуда.
Старый рав Элиша бен-Абуя, ехидный Чужой на циновке, ты бы, наверное, изругал меня вдребезги за такую трактовку Сокровенной Книги Сифры де-Цниута…
Прости, мудрый рав, но сейчас надежда мне стократ важней любых тонкостей.
Что, собственно, от меня осталось, кроме надежды?
Сфиры дрогнули еще раз, надолго замерли, словно колеблясь, после чего взорвались гулким эхом – и снова тишина.