Ночь огня - Решад Гюнтекин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, — ответила она. — В Миласе все точно так же...
Уронив руки на железную решетку, Афифе внимательно разглядывала улицу, как до этого птичник, беседку и теплицу.
— Вероятно, вы тоже хотите спать.
Афифе никак не отреагировала на мою попытку спровадить ее и не поняла намека.
— Нет, я привыкла поздно ложиться, — ответила она.
— В таком случае мы можем прогуляться по улице.
Я с трудом приоткрыл калитку, Афифе вышла наружу и зашагала вперед, не дожидаясь меня.
Неухоженное голое пространство улицы напоминало деревню: все заросло травой, ближе к вершине горы лежали оглобли, оставленные на ночь соседями-переселенцами. У края отвесного склона дорога прерывалась, превращаясь в узенькую тропинку, и спускалась к морю, петляя среди покосившихся заборов, отгораживающих сады друг от друга. Этой ночью луна, поднимаясь со стороны холмов Чамлыджа, преобразила картину, заставив пейзаж дышать красотой.
Дойдя до склона горы, мы с Афифе остановились и принялись разглядывать окрестности. Отсюда открывался вид на Мраморное море, часть Золотого Рога и Босфор до самого Истинье.
Уже несколько недель угроза бомбежек не позволяла зажигать фонари, поэтому город был погружен в темноту. Лунный свет ложился на водную гладь тусклой волной, напоминая пар. Ближе к берегу он становился ярче, окаймлял границу воды и суши блестящей лентой, как настоящая лунная дорожка. Пейзаж завораживал необычной грустью и красотой, но мои мысли были далеко: я думал о деревушке неподалеку от Миласа, о той ночи, когда признался Афифе в любви. Она тогда схватила платок за уголки и обеими руками прижала его к вискам... Казалось, моя кожа помнит боль, которую причиняли колючки, когда я медленно катался по земле, предаваясь бессмысленному самоистязанию. И все это ради женщины, скрестившей сейчас руки на груди, засунувшей ладони под мышки в раздумьях о какой-нибудь работе или долговом обязательстве!
Повернув голову, она не отрываясь смотрела на парк Фетхипаша и молчала.
В какой-то момент она указала на купол, сияющий в густом саду по ту сторону дороги, и спросила, что это такое. Я улыбнулся, удивляясь ее любопытству:
— Афифе-ханым, честно говоря, я не очень хорошо знаю эти места. Может быть, какой-то источник или усыпальница... Если хотите, давайте посмотрим.
Снова взяв безвольную ладонь женщины в свою, я помог ей спуститься по насыпи на улицу, и мы двинулись вперед по переулку.
Через семьдесят-восемьдесят шагов показался купол, заинтересовавший Афифе. Я не ошибся. В тени двух чахлых кипарисов со сломанными верхними ветками расположилась маленькая гробница. Эпитафию прочитать не удавалось. Однако архитектурный стиль, близкий к дворцовому, тщательность резьбы и длинные арочные окошки, расположенные между решетками и тщательно прикрытые створками из орехового дерева, заставляли думать, что могила принадлежит какому-то придворному. Вдобавок, судя по намеренно уменьшенным пропорциям и непонятному ощущению безгрешности погребенного, можно было решить, что здесь покоится султан, умерший во младенчестве.
Я забыл о своем утверждении, что плохо знаю эти места, и принялся рассказывать о гробнице, развивая тему маленького султана, как до этого рассказывал о голубятне и теплице в саду брата.
Афифе поднялась по лестнице на портик, арочные своды которого поддерживались двумя тонкими колоннами, и прислонилась к одной из панелей, расположенных по обе стороны дверцы. Ее тело до самых коленей скрылось в тени арки, она закрыла глаза и внимательно прислушивалась к моим словам.
Когда я закончил, она медленно и тихо сказала:
— Мурат-бей, два года назад в мои руки попала газета, в которой я увидела ваш портрет. Сначала я не поверила своим глазам. Ведь я думала, что вы умерли.
От неожиданности я растерялся:
— Как? Вы считали меня умершим?
— Откуда мне было знать, мне так сказали.
— Кто?
— Сестра... старшая сестра...
— Очень странно...
— Да... Значит, старшая сестра меня обманула!
Я удивился еще больше:
— Что это значит, Афифе-ханым? Я не понимаю.
— Эту ложь старшая сестра сочинила из жалости ко мне, Мурат-бей... Она говорила: «Фофо, у тебя нет другого выбора, ты должна забыть Мурата... Возьми себя в руки... Мурат умер в Стамбуле... Я узнала об этом из надежного источника...» Вот ведь какая хорошая мусульманка моя старшая сестра... Она лгала и клялась, что говорит правду. Целовала Коран.
Я словно окаменел.
Афифе глубоко вздохнула и продолжила, по-прежнему спокойно:
— Узнав, что вы живы, я совершенно обезумела. Два года я билась, рвалась в Стамбул, но ничего не получалось. Наконец сестра не выдержала и сказала: «Поезжай, Фофо, а то ты погибнешь». Я приехала. Но вас не оказалось в городе. Сорок пять дней я моталась по гостям, ожидая вас.
В ее манере не было ничего необычного. Но спокойствие, с которым она раскрывала эту тяжелую, неожиданную тему, странным образом напугало меня, заронило в мою душу сомнение. Я подошел на пару шагов, чтобы лучше видеть ее лицо.
Глаза ее были закрыты, она плакала. Крылья носа сжались, губы вытянулись в две тонкие линии. Прислонившись к стене, выложенной изразцами, она вытянулась и застыла без движения. Я пригляделся и заметил, что едва заметная судорога пронзает ее тело.
Но голос звучал даже чище и ровнее, чем всегда. Как будто буря, бушующая на поверхности, не достигала потаенных глубин, поэтому сердце лишь сетовало на свою беду. Вот только Афифе говорила очень медленно, произнося каждое слово по отдельности, и часто останавливалась.
На ее лице без труда обнаружились симптомы болезненного состояния, которое изнуряло меня десять лет назад. Похоже, оно передалось ей. Кризис продолжался, и мне следовало прийти на помощь бедняжке. Однако я решил, что в такой ситуации прикосновение может стать опасным. Стоит мне дотронуться до нее, как эмоции мгновенно вырвутся наружу, окаменевшее тело охватит огонь, и она начнет биться в моих объятиях. Так мне тогда казалось.
Слава Аллаху, через некоторое время я заметил, что приступ постепенно проходит. Глубоко дыша, Афифе расправила плечи, подняла голову, вытерла лоб и глаза платком, зажатым в руке, и медленно начала спускаться по лестнице. На последней ступеньке она вдруг села прямо на камень, как будто у нее подогнулись колени, уронила ладони на бедра и закрыла голову руками.
Своды галереи больше не отбрасывали теней на фигуру Афифе. Тусклый свет луны, отражаясь от противоположной стены, позволял лучше. разглядеть ее лицо. В новом образе женщины мне чудилось что-то ребяческое. Может быть, потому, что именно так она сидела, когда старшая сестра расчесывала ей волосы. Вспоминая ее слова, я уже не испытывал прежнего страха и изумления, только странную грусть.
Старшая сестра! Значит, она тоже знала, что Афифе любит меня. Возможно, в очередной раз, когда сестра ее причесывала, Афифе рассказала ей об этом. Я представлял, как бедная женщина, неспособная сразу вникнуть в ситуацию, во имя твердокаменных моральных устоев семейства Склаваки начинает тонко голосить, ругать сестру или даже дергать ее за волосы, как бывало всякий раз, если Афифе слишком много крутилась. Впрочем, это не помешало ей впоследствии придумать сказочку о моей смерти, чтобы, как ей казалось, исцелить Фофо, и наконец отправить ее в Стамбул на свидание со мной.
Несомненно, катастрофа произошла очень давно и оказалась настолько всеобъемлющей, что смогла определенным образом изменить характеры обеих сестер. Вероятно, первые симптомы появились сразу после моего отъезда из Миласа. Или даже раньше, когда я устроил сцену ревности и со слезами говорил совершенно неуместные вещи о госте-докторе. А может быть, во время моей болезни, когда я долгие дни лежал у них в доме. Со временем царапина превратилась в большую рану, которую было невозможно скрыть от старшей сестры, несмотря на почтение и стыд. Скорее всего, для этого потребовалось много времени.
В конце улицы показался сторож, он волочил дубинку по мостовой. Я испугался, что он свернет сюда и увидит такую странную сцену у гробницы.
Требовалось наконец что-то сказать, поэтому я осторожно обратился к Афифе:
— Вы замерзнете на камнях, Афифе-ханым. Давайте пойдем.
Она не изменила позы, только подняла голову, пожала плечами и спросила, глядя мне в глаза:
— А куда мы пойдем?
Вопрос был совершенно бессмысленным. Мне показалось, что она задала его в растерянности, на самом деле охватившей все ее существо.
Видимо, стремительное разрушение всех жизненных опор и постепенное угасание надежды на будущее сделали меня единственным источником ее волнений и грез. Но почему я? Вполне возможно, что на самом деле чувства Афифе не имели отношения ко мне настоящему или же имели весьма опосредованное отношение. Просто я со своей детской наивностью, со своим безумным переменчивым настроением, когда я то краснел, то бледнел, то смеялся, то плакал, глядя на нее глазами тяжелобольного, стал единственным романтическим явлением, единственным одухотворенным лицом в ее жизни.