Воспоминания об Аверинцеве. Сборник. - Сергей Аверинцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
8 сентября, Сережа поздравляет с Днем ангела. «Я очень люблю этот день — День ангела также моей мамы, моей жены, праздник Владимирской иконы Божьей Матери — покровительницы нашей семьи. Моя покровительница — икона Знаменья; покровительница Маши[13] — Иверская, потому что она родилась в этот же день; по григорианскому календарю — это день Рождества Богородицы.
30 октября. «Кто такая эта твоя критикесса?» — спросил Сережа, который натолкнулся на разносную статью «Наследие о. Павла Флоренского: А судьи кто?» в том же, 165-м, номере «Вестника РСХД», где были опубликованы два его стихотворения. И огорченно добавил: «Нет такого журнала, с которым можно было бы согласиться». И нам обоим трудно было представить, чтобы в этом особенном, христианском, любимом журнале могла появиться ждановщина. «Другое дело, — сказала я, — что в последнее время нет-нет, да и появятся в нем велеречивые благоглупости “с Востока”. Но ведь это понятно: как отказать? «Миллионы лет томилась душа, так поди же, душенька, погуляй». «В каком-то смысле, — заметил С., — то, что эта дама написала о Флоренском, еще комичнее. Я не знаю ни одного богослова, который пользовался бы такого рода адвокатами: так и представляешь ее, окруженную богословами…» Тут я вспомнила, как один из вырвавшихся на волю — погулять на страницах этого журнала — с какой-то обидой обличал меня, посмевшую в «Философской энциклопедии» проявлять независимость при тоталитарном режиме, рассуждая в тоне Фомы Аквинского. Сережа даже развеселился и вспомнил, как в каком-то давнем номере «Вестника» он «прочитал венок сонетов одного заключенного поэта из нашего архипелага, где тот с торжеством рисует картины восстания народов против России. Когда чуть ли не во время перехода улицы о. Иоанн Мейендорф спросил меня о моем впечатлении от этих стихов, я ответил, что человек, который просит, чтобы на его родную землю пришло кровопролитие и мечтает принять в этом участие, /страшен/, и я не знаю, как это можно печатать в христианском журнале».
Поговорили о критиках в свой адрес. Сережа сказал, что даже не читает их. «Одна знакомая звонила из Питера и сообщила, что меня назвали глупым. Я, может быть, глуп, ответил я, но не до такой же степени, чтобы волноваться о том, что обо мне пишут».
Г. Кнабе Об Аверинцеве
http://magazines.russ.ru/voplit/2004/6/kna5.html
Я познакомился с Сергеем Сергеевичем Аверинцевым в конце 1950-х годов в ту знаменательную эпоху, которую у нас часто принято называть “Хрущевской оттепелью” и значение которой выходит далеко за пределы этого наименования. Значение это было в первую очередь связано с открытием (или, как полагали устроители, с приоткрытием) дверей — в христианское религиозное прошлое, на просторы мировой культуры, в напряженную духовную жизнь современного Запада. Тем, другим и третьим Аверинцев жил начиная с отроческих лет, и первое, сделанное им теперь, состояло в том, чтобы войти в эти двери, внеся туда знания, книги, имена, мысли, в предыдущие сорок лет запрещенные. Первый его доклад, который мне довелось тогда от него услышать, был посвящен Шпенглеру, первая прочитанная статья — одному из западных отцов церкви. Известность, которую он тогда сразу приобрел в московских интеллигентских и научных кругах, так и формулировалась: “Сережа Аверинцев? Разве вы не знаете? Это — тот юноша, который по философии и христианству читал всё, чего никто не читал”.
За одну из первых своих публикаций он получил премию ЦК комсомола, за некоторые выступления последних лет — признание Ватикана. Это очень важно: он никогда не жил и не думал на общественно-политической и хроникально-повседневной поверхности жизни, он жил и думал на глубинном горизонте времени — на горизонте культуры.
Это требует пояснения. “Культура, — сказал некогда Лотман, — это попытка выразить невыразимое”. Выразить — то есть сделать внятным, доступным всем слышащим, значит, сделать рационально воспринимаемым, логичным, структурированным. Но выразить невыразимое — то есть доподлинно мое, сохраненное в дословесной глубине моего духа и потому текучее, изменчивое, окрашенное эмоцией и подсознанием, вырывающееся за пределы рациональности, внятной логики и структуры. Аверинцев нес в себе оба эти импульса и потому был уникальным и подлинным человеком культуры.
В “Поэтике ранневизантийской литературы” есть глава, названная “Унижение и достоинство человека”. “Выявленное в Библии восприятие человека, — говорится там, — ничуть не менее телесно, чем античное, но только для него тело — не осанка, а боль, не жест, а трепет, не объемная пластика мускулов, а уязвляемые потаенности недр. Это тело не созерцаемо извне, но восчувствовано извнутри, и его образ слагается
не из впечатлений глаза, а из вибраций человеческого “нутра””.
За пятидесятыми годами наступали шестидесятые. Их главное открытие состояло в остром ощущении отчуждения господствовавшей культуры и насущной, всеобщей необходимости это отчуждение преодолеть. Такое решение обрело резкую и категорическую форму несколькими десятилетиями позже в “Гарвардских лекциях 1992” Умберто Эко. Из них следовало, что все оформленное, структурированное, общезначимое и потому нормативное, закрепленное в традиции и потому выходящее за рамки “здесь”, “сейчас” и “я” — риторично. Риторично — внятное, значит, не мое. Только неправильное и сиюминутное, только непосредственное и пробормотанное не риторичны и только в силу этого человечны, ибо ускользнули от отчуждения, от вторичности, а значит — от лжи, которая заключена в культуре.
В России проблема была осознана Аверинцевым одним из первых и некоторыми учеными, ему близкими, особенно — покойным А. В. Михайловым. Люди своего времени, они заговорили о культуре “готового слова” и потому — приспособленного лишь для “системной концепции культуры, выработанной античностью и унаследованной рядом последующих эпох”. В этой связи риторики в означенном выше смысле с античностью — суть самого явления в его двойственности и суть мысли Аверинцева, эту двойственность раскрывающего. С одной стороны — “единство сознательного отношения к творчеству, воплощенного в теоретической рефлексии, и ориентация на стабильные правила, опять-таки теоретически кодифицированные, — самая суть риторики”. С другой стороны, Тютчев сказал, что мысль изреченная есть ложь; в основе риторики лежит максима, которую можно сформулировать, вывернув наизнанку тютчевскую максиму, — мысль изреченная есть истина. Не только в том смысле, что для ритора совершенство выражения и соответствие правилам есть гарантия истины независимо от ее содержания, но и в том смысле, что истина по природе своей выходит за пределы внутренне личного, потому предполагает внятность и убедительность, а значит — совершенство выражения.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});