Лондонские поля - Мартин Эмис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Давай вернемся к вопросу о свежем воздухе, — сказал Гай. — Или к вопросу о получасе. — Имелась в виду та установка Хоуп, из-за которой у них возникало больше всего разногласий: Мармадюку не разрешалось находиться вне дома более получаса в день. — Доктор, похоже, считает, что и час вполне безопасен.
— Ничего подобного. Он лишь сказал, что такой срок следует рассматривать как терпимый.
— Но ведь это заточение! Дети так любят порезвиться… Может, хоть сорок пять минут? Ему свежий воздух ох как нужен.
— Нам всем он нужен. Но его нигде нет.
Да, его нигде нет. И объяснить, почему его нет, трудно. Трудно оправдаться — перед молодыми (думал Гай), перед теми, кто явится после. С чего тут начать? Н-ну… мы подозревали, что, возможно, придется пойти на какие-то жертвы — потом, позже — за то чудесное время, что было у нас… все эти баллончики с аэрозолями и упаковки с автоподогревом для всякого съедобного мусора. Да, мы знали, что за чудеса эти придется платить. Положим, разрушение озонового слоя кажется вам платой несколько чрезмерной. Но не забывайте о том, как славно благодаря этому жилось нам: благоухающие подмышки, свежайшие гамбургеры. Хотя, пожалуй, мы могли бы обойтись шариковыми дезодорантами и стирофомом[43]…
— Смотри! — крикнули оба в унисон, совершенно по-детски. Они спускались по Бэйзутер-роуд, а возле парковой ограды стояла, дрожа, больная белка.
Гай и Хоуп рассмеялись — друг над другом, над самими собой. Ведь они крикнули: «Смотри!» — чтобы порадовать Мармадюка. Ведь там была белка! Прислонившись к стволу дерева, она тужилась, чтобы ее вырвало, глядя на них так, словно просила прощения. Мармадюка, однако, в машине не было. К тому же Мармадюк все равно не обрадовался бы, поскольку он не проявлял никакого интереса к животным — разве только как к новым предметам, которым можно причинить какой-нибудь вред или, с их помощью, как-то навредить себе самому.
Как только пробило семь, Гай позвонил Николь по таксофону, обнаруженному им в вестибюле гостиницы для бездомных в Илчестер-Гарденз. Мексиканская закусочная была уже закрыта, но охота на действующие телефонные автоматы стала для Гая Клинча своеобразным хобби. Таким способом Николь продолжала знакомить его с жизнью. Он держал наготове горсть монет, а за спиной у него гуськом проходили целые семьи, осторожно неся тарелки со скудным ужином. Как видно, кухня располагалась в подвале, и каждый ел у себя в номере. Острая жалость перехватила Гаю горло, когда он повернул голову. Полторы рыбных палочки? И это — для растущего парнишки? А матери тогда, скорее всего, приходится…
— Алло? — сказал он, изо всех сил прижимая трубку к уху. — Алло? Алло?.. Николь?
— Гай? Подождите, — сказал голос. — Это не я.
— Алло?
— Это запись. Простите, но я — я не доверяю себе, не могу себе позволить говорить с вами напрямую. Не доверяю своей выдержке. Понимаете… Дорогой Гай, спасибо вам за все те чувства, что вы во мне пробудили. Чудесно было узнать, что я способна такое испытывать. Отныне восприятие мое станет намного живее. И на Лоуренса я взгляну иными глазами. Любовь моя, если бы… Но мне кажется, что будет крайне легкомысленно следовать тем путем, который предвещает так мало добра. А мы ведь стремимся именно к этому, правда? К добру? Я никогда вас не забуду. Мне придется просто — но нет, это не важно. Никогда не пытайтесь снова связаться со мной. Никоим образом. Если у вас есть хоть капля нежности ко мне — а мне кажется, что есть, — тогда вы поймете, насколько окончательно и бесповоротно это мое решение. Если только вам доведется узнать что-нибудь о моей подруге и Малыше… тогда, может быть, пришлете весточку? Я вас никогда не забуду. И вы тоже — вспоминайте меня. Хоть изредка… Прощайте.
Раздались гудки. Послушав их какое-то время, он шепнул:
— Прощай.
Девятью часами позже, в четыре утра, Гай перевернул страницу и прочел:
— Вот ветер взъярится, Вот снег закружится, И Птенчик заплачет: О, где же тепло?
Мармадюк оторвал взгляд от современного издания «Доброй ночи, Луна»[44], которое он терпеливо — едва ли не прилежно — разрывал на мелкие кусочки. Гай мог сколько угодно читать Мармадюку — это его успокаивало, радовало или, по крайней мере, как-то занимало. Но сразу же по прочтении книги приходилось позволять ему разорвать ее в клочья. Скоро он начнет разрывать в клочья «Сказки Матушки Гусыни». Однако на мгновение ребенок замешкался, и отец прочел ему дальше:
— Под крышу забьется, Комочком сожмется И голову спрячет Себе под крыло!
Мармадюк смотрел на него, разинув рот. Истерзанная «Луна» выпала у него из рук. Вздохнув, он встал на ноги и подошел к низенькому стулу, на котором сидел Гай. Внезапно он одобрительно осклабился и вытянул пухлую ручонку, дрожащую от нетерпеливого желания — желания дотронуться до слез, ползущих по отцовским щекам.
Я, конечно, все время стараюсь как-то смягчить, сгладить образ Мармадюка. Поначалу я полагал, что он получится смешным, — но нет, этот парнишка далек от шуток. Он убивает своих родителей, втаптывает их в землю по двадцать раз на день. Мне приходится подвергать его цензуре. А также кое о чем просто умалчивать. Не все на свете можно просто так взять и вставить в книжку…
Стоит отвернуться на десять секунд — и он уже либо лезет в огонь, вываливается в окно или совокупляется с розеткой в углу (рост у него для этого как раз подходящий, надо лишь чуть-чуть согнуть колени). Хаос, царящий в его голове, имеет выраженный сексуальный характер, в этом не приходится сомневаться. Входя в детскую, его обычно застают либо с обеими руками, засунутыми в подгузник, либо валяющимся за специально укрепленными прутьями своего манежа и роняющим похотливые слюни над рекламой купальников в журнале, который ему сунула какая-нибудь из нянечек. Бутылочку свою он сосет не хуже, чем самая дорогая в Лас-Вегасе девочка по вызову, чем секс-дива с чудовищной почасовой оплатой. Да-да, именно так все и обстоит. Похоже, что Мармадюк уже всерьез обдумывает карьеру на поприще детской порнографии. Словно он знает, что она существует и что он сумеет слупить на ней неплохие бабки, притом по-быстрому. Естественно, что он — сущее наказание для прислуги, для любой женщины, оказывающейся в пределах его досягаемости. Он постоянно норовит засунуть руку — под рубашку ночной сиделке, или по-хозяйски повелительный язык — в ухо дневной нянечке.
Не подумал бы, что Лиззибу окажется в его вкусе, но он так и набрасывается на нее, буквально не давая проходу.
Теперь мы с Инкарнацией — друзья не-разлей-вода. Отныне у нас нет решительно никаких трудностей в общении.
— Знаете, жить одной, — сказала она мне сегодня, — это так хорошо, что даже замечательно… — Дело здесь вот в чем: царственная моя Инкарнация живет одна. Муж у нее умер. Оба сына уже взрослые. Живут они в Канаде. Она приехала сюда. Они уехали туда. — Столько преимуществ! Когда живешь одна, то делаешь все, что захочешь и когда захочешь. Не когда захочет кто-то. Когда захочешь ты.
— Точно, Инкарнация.
— Хочешь искупаться. Купаешься. Хочешь поесть. Ешь. И тебе не надо ждать чьих-то указаний. Все — на твое усмотрение. Скажем, ты сонная, хочешь лечь в кровать. Идешь и ложишься. Никого не спрашивая. Хочешь посмотреть телевизор. Ради бога! Берешь и смотришь. Твое дело. Хочешь чашечку кофе. Вот тебе кофе. Хочешь прибраться на кухне. Прибираешься на кухне. Ты, может, хочешь послушать радио. Ты слушаешь радио.
Да, и так далее, о любом виде деятельности, какой только вам вздумается назвать… Но через двадцать минут, в течение которых мы перечисляем светлые стороны жизни в одиночестве, двадцать же минут уходят у нас на обсуждение теневых ее сторон, вроде того, что рядом никогда никого не бывает, и проч.
Письмо от Марка Эспри.
Он упоминает о не дающем ему покоя желании заскочить на несколько денечков в Лондон, где-то в следующем месяце. Ссылаясь на восхитительные удобства «Конкорда», высказывает предположение, что не менее удобным, а вдобавок еще и восхитительно симметричным, явилось бы мое согласие вернуться на те же несколько дней в свою квартиру в Нью-Йорке — каковой, по его словам, он пользуется не очень-то часто. Засим следуют тонкие намеки на некую довольно-таки знаменитую дамочку, развлекать которую в апартаментах, снятых им в «Плазе», было бы с его стороны крайне опрометчиво.
Вполне уже овладев искусством совать нос в чужие дела, я тщательно изучил содержимое ящиков письменного стола Марка Эспри. Они тоже полны разного рода трофеев, но только не для публичного обозрения. Товарец из тех, что держат под прилавком. Порнографические любовные письма, пряди волос (как с голов, так и с лобков), всякие выпендрежные фотки. Средний ящик, необычайно глубокий, крепко-накрепко заперт. В нем, может быть, хранится какая-нибудь девушка — вся, целиком…