Избранная проза - Владимир Соллогуб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рыжий ямщик начал с недовольным видом впрягать в тарантас трех чахлых лошадей.
В эту минуту въехал на двор на извозчике Иван Васильевич. Воротник макинтоша его был поднят выше ушей; под мышкой был у него небольшой чемоданчик, а в руках держал он шелковый зонтик, дорожный мешок с стальным замочком и прекрасно переплетенную в коричневый сафьян книгу со стальными стежками и тонко очиненным карандашом.
— А, Иван Васильевич! — сказал Василий Иванович. — Пора, батюшка. Да где же кладь твоя?
— У меня ничего нет больше с собой.
— Эва! Да ты, брат, этак в мешке-то своем замерзнешь. Хорошо, что у меня есть лишний тулупчик на заячьем меху… Да бишь, скажи, что под тебя подложить, перину или тюфяк?
— Как? — с ужасом спросил Иван Васильевич.
— Я у тебя спрашиваю, что ты больше любишь, тюфяк или перину?
Иван Васильевич готов был бежать и с отчаянием поглядывал со стороны на сторону. Ему казалось, что вся Европа увидит его в тулупе, в перине и в тарантасе.
— Ну, что же? — спросил Василий Иванович. Иван Васильевич собрался с духом. — Тюфяк! — сказал он едва внятно.
— Ну, хорошо. Сенька, подложи ему тюфячок да пошевеливайся, олух!
Сенька в нагольном тулупе принялся снова за свою циклопическую работу.
Василий Иванович продолжал с довольной улыбкой:
— А каков тарантасик-то? Ась?.. Сущая колыбель! Не опрокинетесь никогда, и чинить нигде не надо, не то что ваши рессорные экипажи: что шаг, то починка. А мягко-то, как словно в кровати. Знай только переваливайся себе с боку на бок, завернись потеплее, да и спи себе хоть всю дорогу.
Иван Васильевич глядел довольно грустно на своего спутника, нимало не убеждаясь в возможности предстоящих наслаждений. Но делать было ему нечего. Попромотавшись, как следует русскому человеку, за границей, он, если говорить правду, точно не знал, как добраться до отцовской деревни.
И вот открывался ему прекрасный случай. Василий Иванович, приятель отца его, отвозил его в долг.
Дорогой же он может изучать свою родину. Все бы хорошо. Но эта неблагородная перина, но эти ситцевые подушки, но этот ужасный тарантас!..
Иван Васильевич тяжко вздохнул и глухо примолвил в припев:
— Nel furor delia tempesta… Пора бы ехать.
И точно, пора. Лошади готовы. Кругом тарантаса суетятся хозяева, сидельцы и служанки. Все и помогают, и кланяются, и желают счастливой дороги. Василий Иванович, при общем пособии, подталкивании и подпихивании, вскарабкался наконец на свое место и опустился на перину; за ним влез Иван Васильевич и утонул в подушках. Сенька сел подле кучера.
— Ну готово?
— Готово.
— Ну, смотри же, разбирать дорогу. Под гору сдерживать лошадей. Не скакать и не останавливаться, а ехать рысью… шаг, шаг, шаг… Сенька! не дремать на козлах. Слышишь ли, чучело!.. Как раз свалишься. Ну, с богом, в добрый час, в архангельский… Пошел!..
Тарантас пошатнулся и поплелся себе, переваливаясь с бока на бок…
— Прощайте, хозяева.
— Прощайте, батюшка Василий Иванович… Просим не забывать. Покорнейше просим.
И хозяева, и сидельцы, и служанки — все высыпали за ворота поглазеть вослед тарантасу до того времени, пока он не скрылся наконец из вида. И покатился тарантас по Москве белокаменной и ни в ком не возбудил удивления. А было чему подивиться, глядя на уродливую колымагу с подушками, на которой лежал мохнатый помещик, подобно изнеженному медведю; немалого удивления заслуживал и торчащий подле него франтик в макинтоше и с недовольной физиономией, да в своем роде не менее замечателен был на козлах и Сенька в бараньей шкуре, словно дикарь ледовитых пустынь. Все это в других краях возбудило бы непременно общее любопытство, но в Москве проходящие, привыкнув к подобным картинам, не обращали на тарантас ни малейшего внимания. Одни лишь уличные мальчишки, дергая друг друга за кафтаны, говорили между собой мимоходом:
— Вишь, какой-то едет помещик. Эк его раздуло!
III
Начало путевых впечатлений
Когда путешественники выехали за заставу, между ними завязался разговор.
— Василий Иванович!
— Что, батюшка?
— Знаете ли, о чем я думаю?
— Нет, батюшка, не знаю.
— Я думаю, что так как мы собираемся теперь путешествовать…
— Что, что, батюшка… Какое путешествие?
— Да ведь мы теперь путешествуем.
— Нет, Иван Васильевич, совсем нет. Мы просто едем из Москвы в Мордасы, через Казань.
— Ну, да ведь это тоже путешествие.
— Какое, батюшка, путешествие. Путешествуют там, за границей, в неметчине; а мы что за путешественники? Просто — дворяне, едем себе в деревню.
— Ну, да все равно. Так как мы отправляемся теперь в дорогу…
— А, вот это, пожалуй.
— То мне кажется, что я могу употребить время… нашего, как бы сказать… поезда с пользой.
— Ас какой же, батюшка, пользой? Ума не приложу.
— Извольте видеть: за границей теперь мода издавать свои путевые впечатления. Тут помещается всякая всячина: где ночевал, кого видел, что понял и что угадал, наблюдения о нравах, о просвещении, о степени искусства, о движении торговли, о древности и о современности — одним словом, о целом быте народном. Потом все это собирается и печатается под названием путевых впечатлений.
— Вот-с!
— К сожалению, эти впечатления не всегда носят отпечаток истины и оттого теряют свое достоинство. К тому же все, что можно было сказать о западных государствах, пересказано и перепечатано. Заключения сделаны, мнения определены: наблюдателю негде разгуляться.
— К чему же вы, батюшка мой, речь эту ведете?
— Вот к чему. Путевые впечатления за границей никому не нужны, потому что нового в них ничего быть не может. Но путевые впечатления в России могут много явить любопытного, в особенности если они будут руководствоваться одной истиной. Подумайте, какое обильное поле для изысканий: изучение древних памятников, изучение нашей прекрасной, нашей великой и святой родины. Вы меня понимаете?.
— Нет, брат. Ты все такое мелешь странное.
— Моя надежда, мое желание, моя цель, — продолжал, воспламеняясь, Иван Васильевич, — сделаться хоть чем-нибудь полезным для моих соотечественников. Вот для чего, Василий Иванович, я хочу записывать все, что буду видеть; буду записывать не мудрствуя лукаво, а придерживаясь только правды, одной правды. Со мной дорожная чернильница и толстая тетрадь бумаги, — прибавил он торжественно, указывая на величественную книгу, которая покоилась у него на коленях. — Эта книга должна прославить меня в целой России. Это книга моих путевых впечатлений. Друзья мои будут читать ее, и дай бог, чтоб она внушила им желание вникнуть глубже в те предметы, которые я могу обозначать только мимоходом.
— А что же вы думаете писать в ней? — спросил Василий Иванович.
— Все, что встретится нам дорогой истинно любопытного, истинно достойного внимания. Все, что я могу почерпнуть о русском народе и о его преданиях, о русском мужике и о русском боярине, которых я люблю душевно, точно так, как я душевно ненавижу чиновника и то уродливое безыменное сословие, которое возникло у нас от грязного притязания на какое-то жалкое, непонятное просвещение.
— А отчего же это, батюшка, ненавидите вы чиновников? — спросил Василий Иванович.
— Это не значит, что я ненавижу людей, служащих совестливо и благородно. Напротив, я их уважаю от души. Но я ненавижу тот жалкий тип грубой необразованности, который встречается и между дворянами, и между мещанами, и между купцами и который я называю потому вовсе неточным именем чиновника.
— Отчего же, батюшка?
— Потому что те, которых я так называю, за неимением прочного основания придают себе только наружность просвещения, а в самом деле гораздо невежественнее самого простого мужика, которого природа еще не испорчена. Потому что в них нет ничего русского: ни нрава, ни обычая; потому что они своей трактирной образованностью, своим самодовольным невежеством, своим грязным щегольством не только останавливают развитие истинного просвещения, но нередко направляют его во вредную сторону. Это создание уродливое, приросшее к народной почве, но совершенно чуждое народной жизни. Взгляните на него: куда девались благородные черты нашего народа? Он дурен собой, он грязен, он пьет запоем, а не в праздники, как мужик; он-то берет взятки, он-то старается всех притеснять и в то же время дуется и гордится пред простым народом тем, что он играет в бильярд и ходит во фраке. Подобное племя — племя испорченное, переродившееся от прекрасного начала. Посмотрите-ка на русского мужика: что может быть его красивее и живописнее? Но по предосудительному равнодушию у нас в высшем кругу мало о нем заботятся или смотрят на него как на дикаря Алеутских островов, а в нем-то и таится зародыш русского богатырского духа, начало нашего отечественного величия.