Лестницы Шамбора - Паскаль Киньяр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юлиан вынул из коробки рельсовый круг, стрелки, пульт управления. Пространство между рельсами равнялось 6,5 миллиметра. Эдуард и Юлиан улеглись на пол и начали работать.
Роза пинала его ногой, требуя выпить вместе с ней. Юлиан сказал, что хочет большой стакан молока. Эдуард попросил того же.
– Тебя, верно, вскармливали из рожка. Держу пари на двести франков, что тебя не кормили грудью.
Эдуард поднял голову и взглянул на Розу.
– Это правда. А почему ты это сказала?
– Потому что у тебя вялое сердце.
Он сел и, приложив руку к сердцу, долго вслушивался.
– Нет, не думаю, – сказал он. – Ты сегодня говоришь мне гадости.
– Твоя жизнь вертится вокруг игрушек. В ней одни только игрушки – металл, стекло, дерево, гипс, чешуя…
– Не только. Еще плюш.
– Ну вот видишь! Именно что плюш, а не живая кожа. Ты меня правильно понял. Ты меня понял с полуслова. Сам признался. Ладно, вставайте! Все к столу! А то устрицы остынут.
Был понедельник 29 декабря. Эдуард шел к Пьеру Моренторфу. Эдуард порылся в карманах, ища мелочь, чтобы расплатиться с торговцем каштанами на углу мостика, ведущего к Собору Парижской Богоматери. Эдуард не видел Розу с 26 декабря. Он попытался прожевать каштан. И выбросил горячий сверточек в воду.
– Я изменяю себе, – пробормотал он. – Это ведь жаровня, аромат жареных каштанов. Удовольствие ощущать в руке обжигающие каштаны в кулечке. Главный атрибут зимы и печальных зимних холодов. Горячие каштаны – теплый кашемир – ледяная снежная каша. И одинокая печаль среди зимы…
Он позвонил в дверь. Преподнес Пьеру овальный латунный поднос с камнем, на котором росли маленькие – сорок два сантиметра в высоту – японские елочки, насчитывающие двести двадцать лет.
Пьер похудел еще больше. Теперь он весил шестьдесят восемь килограммов. Эдуард подумал: все, кого я люблю, страдают этой тенденцией к уменьшению. Они ели ракушки, улиток, моллюсков-венерок, крабов.
– Ай!
Эдуард Фурфоз больно оцарапал верхнюю губу тонкой железной спицей. Этот укол произвел в нем странную метаморфозу. Он отвлек его от вялости и мрачного молчания Пьера. И вызвал воспоминание – очень смутное и столь же скупое. Но, будучи скупым, оно все-таки оставалось живым. Он сидел рядом с девочкой, в которую был влюблен, но у которой не было ни лица, ни имени. Они читали. Читали, сидя на низенькой железной оградке, обрамлявшей лужайку. Читали вместе комикс, который назывался «Плик и Плок». Девочка смеялась – он ясно помнил эту радость, эту лихорадку, эту непосредственность без имени. У нее блестели глаза. Он ощущал тепло ее тела. Ощущал ее запах. Она ела тартинку с темным медом, от которого сладко пахло акацией. Ее пальцы липли к страницам. Она то обнимала его рукой за плечи, то убирала ее. Он сидел, цепенея от смущения, когда чувствовал ее руку у себя на плечах. Ее рука лежала у него на плечах, и в нем поднималась какая-то безбрежная печаль. Он не знал, что ему делать, что говорить. Рука девочка жгла ему плечи. Ему хотелось умереть.
Потом он вспомнил, что как-то его пригласили к ней на обед, на проспект Обсерватории. Им было тогда, вероятно, лет семь. Тетушка Отти довела его до самой двери. Его впустил важный дворецкий. С ним кто-то заговорил. Он обернулся: тетушки Отти уже не было. Он не слышал и не понимал, что ему говорят.
Они ели язык. Соус был густой, беловатый, и в нем было полно корнишонов, нарезанных кружочками; они неприятно скрипели на зубах. Он никак не мог проглотить этот язык. Он думал: как это можно – класть в рот чужие языки? Языки коров, языки быков, языки женщин – их очень трудно жевать. И совсем уж трудно глотать. Девочка с косой, застегнутой на кончике голубой заколкой, громко рассказывала про Элизабет Верн, которая объявила в классе, что Эдуард – самый красивый из всех мальчиков. Он краснел, слушая ее, и от смущения, поднося ко рту вилку с кусочком языка, промахнулся и больно уколол верхнюю губу, возле носа. Он закричал во весь голос. И от этого покраснел еще больше, смешался вконец. Неизвестно зачем слез со стула. И расплакался.
Эдуард Фурфоз проклинал себя. Он не забыл про Элизабет Верн, но не мог вспомнить имени девочки-призрака, которая преследовала его, маленькой сирены, которая так часто подзывала его к пенной оборке волн на берегах прошлого, среди обрывков забытых интонаций, птичьих перьев, выбеленных косточек. Пьер подарил ему черный вигоневый жилет. Снова попросил сжать в ладонях его лицо. Он протянул руки над пустыми раковинами мидий. Из губы сочилась кровь.
Он стукнул в дверь. Тетка не отозвалась. Он открыл сам, подошел к постели. Было семь часов утра, но тетушка Отти, в коричневой сеточке на волосах, еще спала. Он поцеловал ее в лоб, у самого края сеточки.
Старая дама резко, точно вспугнутый хищник, подняла голову.
– Что случилось?
– Тетя, уже поздно. Нам нужно быть в Антверпене к концу дня. Новый год на носу.
Она встала, накинула фиолетово-желтый халат.
– Ты что-то бледен, малыш. У тебя усталый вид.
– Поторопись, тетя. Уже очень поздно. Семь часов утра. А нам еще нужно добраться до Северного вокзала. Моя арендованная машина не очень-то надежна.
Они спустились в столовую выпить кофе. Лоранс уже оделась. Ее джинсы прорвались на правом колене. Она надела толстый мужской свитер и отцовскую вельветовую куртку. Волосы были растрепаны, на пальцах отросли длинные острые ногти. Она держалась еще прямее, чем прежде, была еще прозрачней и красивее, чем прежде.
Она оставалась в «Аннетьере» на попечении Мюриэль. Шофер взял неделю отпуска на праздники. Ей предстояло встретить Новый год в обществе белого персидского котенка, который носил имя Пус и помогал ей бороться с навязчивыми страхами.
Рене, телохранитель и шофер его матери, встретил их на антверпенском вокзале. Церемонный и предупредительный, низенький коренастый толстячок Рене обрызгал свои красивые вьющиеся седые волосы духами с приятным, но очень уж назойливым ароматом. Они опустили стекло в машине. Они дрожали от холода.
Он побагровел, как петушиный гребень. Сиял от счастья. Разыскал свою сестру Аманду.
– Она меня поцеловала, – сообщил он ей. – Мама меня поцеловала!
Аманда побледнела от зависти. Эдуард рассказал ей, что отыскал мать, затерявшуюся среди двухсот или трехсот гостей, вот уже двадцать часов заполонявших особняк на Корте Гастхюисстраат Он подстерег ее внизу, у подножья мраморной лестницы. Угадал ее приближение по запаху сигарет Player's. Она подходила к мраморным ступеням. Он помахал ей, и она его узнала.
– Дитя мое! – сказала она по-нидерландски.
Взяв его за плечо и поцеловав в лоб, она громко крикнула:
– Дорогое мое дитя, я хочу представить моего дорогого Ганса, моего дорогого министра.
Эдуард пожал протянутую руку министра.
– Ах, милое мое дитя! – добавила она (со своим всегдашним легким страхом в глазах, словно ее пугала сама мысль о том, что у нее могли родиться дети). – К сожалению, я очень занята.
И она снова затерялась в толпе.
– Ну, теперь мне хватит счастья на десять лет вперед, – признался он Аманде.
– Или на всю жизнь! – съязвила Аманда, обиженно скривившись.
Он отошел от нее. Поискал глазами Жофи. Нужно было выпить. Нужно было чем-то отмстить эту победу. Он поднялся на второй этаж, в гостиную, к которой примыкала курительная. Взял бокал, до краев наполнил его шампанским. Сел в кресло. Над буфетом висела великолепная картина «Мертвый ребенок среди своих игрушек», одно из последних полотен Матейса ван ден Берга, датированное 1686 годом. Эдуард выпил шампанское, не отрывая глаз от картины, вне себя от счастья. Он представил себе, какие шуточки отпустили бы Роза или Пьер, или Франческа, или Лоранс, или Мужлан, или Джон Эдмунд Денд, если бы они увидели это полотно, эту «Тщету» с такими живыми и такими скорбными красками. Один лишь Маттео Фрире знал эту картину. Он ее показал ему в 1975 году, в тот единственный раз, когда Маттео приезжал сюда.
– Мама поговорила со мной! Мама поговорила со мной!
Эдуарду Фурфозу было сорок шесть лет, но это событие настолько взбудоражило его, что голос дрожал и срывался. Он похвастался своим триумфом перед всеми братьями и сестрами. И все они едва сумели скрыть досаду и зависть. Это только усилило его торжество. Братья донимали его вопросами: «Почему бы тебе не вернуться в страну?» Или: «Почему бы тебе не продать свои магазины и не осесть тут?» Он уклонялся от ответа. Они сообщили ему о трудностях, которые переживал Маттео Фрире, поинтересовались, не внушает ли ему это беспокойства, не боится ли он обвала на мировом рынке миниатюр. Он изобразил страшное удивление, услышав о катастрофе, постигшей Маттео Фрире. Поблагодарил их за участие: нет, ему не нужны никакие займы. Они так и не уразумели, что ему претило брать у них деньги. Он сел рядом с тетушкой Отти, дремавшей в уголке на диване.
Он видел океан в двадцати метрах от себя – умирающий океан. Ему всегда казалось, что созерцание моря наводит на него ужас, а близость к нему повергает в какое-то гипнотическое оцепенение. Море таинственным образом притягивало его к себе – так бездна притягивает человека, подверженного головокружениям. Волны, вздымавшиеся у его ног, походили на гигантские челюсти. Сколько уже веков они пережевывали прибрежные скалы, дробили их на песчинки и выпускали назад в виде пляжей.