Категории
Самые читаемые
PochitayKnigi » Документальные книги » Публицистика » Человек из красной книги - Григорий Ряжский

Человек из красной книги - Григорий Ряжский

Читать онлайн Человек из красной книги - Григорий Ряжский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 18
Перейти на страницу:

– Мы с тобой живые люди, Настён, запомни. И не надо дёргаться и пустое себе сочинять, просто будь естественной всегда. Так проще жить, поверь, и честней. И не только в этом деле. – Поднялся, стал одеваться, бросил через плечо, – Кефиру мне принеси. – И снова, словно ничего и не было, ушёл полной головой в свои дела, как и не приходил. Но зато узнала, что сняли судимость, окончательно. Она, услышав, обомлела просто, руки-ноги поначалу отнялись.

– За что ж с вами такое сделали, – спросила его, – когда ж оно было это самое?

Он в ответ лишь махнул рукой, сказал что-то вроде:

– Спасибо, что вообще не хлопнули, а могли бы и без некролога, в укороченном варианте.

– А их посадили хотя бы? – пребывая в ужасе от этих его слов, поинтересовалась тогда же Настасья, – разбойников тех, кто вас хлопнуть хотел?

Он, запомнилось ей, в ответ расхохотался и смеялся долго, с какой-то отчаянностью в этом своём смехе. Потом сказал:

– Их, милая, само время посадит, только будет это не скоро: боюсь, не доживут они до такого, да и сам не доживу.

И всё, больше про это никогда и ничего, хотя и надеялась она, что снова припомнится ему что-то от прошлых лет.

И ещё похоже этому другой раз случилось у них, через год, в 58-м, почти одинаково с прежним разом, и опять включая то самое, что заставило после переживать и долго стыдиться самою себя за то, что не решилась сдержаться ответно, наверно, чтобы сам он потом не думал о ней хуже, чем есть. Хотя бы для виду стоило сжаться и робость показать. Его тогда академиком сделали, и он уже не скрывал, что заметил перемены какие-то, всеобщего характера: но только Сталина поносил ещё до того, пока все остальные и сами стали это делать, забыв про эту его великость и что отец был советскому народу. Говорил постоянно, кого-то имея в виду своего, по работе, почти что орал:

– Гулага на вас нет, идиоты! – и тут же, правда, успокаивался, отмякал, отпускало его, и сам же, держась за сердце, просил пилюлю раньше нужного времени.

А в 59-м чуть не довёл до больного вопля, так терзал её всю, с таким напором, что только держись, гвардейские! Это когда Луну с той стороны сфотографировал, с задней, через спутник его какой-то, она не поняла. Но порадовалась вместе с ним, что всё получилось, как он хотел. А про себя подумала: и стоило мучиться, чтоб картинку эту заиметь? Без неё жили, и ничего, не умирали, а с ней – вон как, даже ходить потом неуклюже пришлось до самого вечера.

Но наибольшая радость была у него, когда он приехал ночью того дня, самого для него великого, как после же и сказал, и – нет, не орал и не бесился от счастья, и не указал глазами на спальню – просто изрёк, что, мол, всё, милая, есть у нас теперь Первый и сами мы первые, и навсегда такими в истории останемся. А сам светился, это она хорошо про него научилась понимать, когда – такое, а когда – совсем другое. И сильно измучен был ещё, выжат в лимон, снова сердце придерживал ладошкой и сам же спросил про пилюлю. Но потом всё-таки сказал, иди сюда, Настёна, давай, оставайся рядом, побудь со мной, поговори, расскажи что-нибудь, всё равно чего, я послушаю, мне так и так не заснуть сегодня.

А после и сама услыхала, когда по радио прогремели на весь свет, что полетел и вернулся, живой и здоровый. Но вот только, где он, этот космос, до какого наконец уже живьём добрались, всё равно было непонятно: высоко ль, низко ли, пустое там всё уже окончательно и чёрное, и птицы туда не достают никакие, или можно, если вглядеться, увидеть его снизу через трубу, или без неё, так же, как видно дымный путь от крохотного самолётика или звёзды по ночам. А есть ещё и стратосфера какая-то, тоже, бывало, поминал её, но вот только ниже она космоса этого или как-то ещё, Настасья не знала. А выспросить никак не складывалось. А наутро, чуть свет, улетел в Москву докладывать, видно, кому надо, про что положено – самолёт был у него свой, прикреплённый, она это тоже знала: только для него и для соратников его по большим делам.

Одно её удивляло немало – то, о чём, даже саму себя иной раз стесняясь, осторожничала поразмышлять. Все эти памятные десять лет, вплоть до той поры, когда её Павел Сергеевич сочетался законным браком с Евгенией своей, он так или иначе, когда пореже, а когда и на удивление частя, если подпадало под настрой, никогда не брезговал ею, домработницей с проживанием, уборкой и готовкой, хотя сам по себе уже изначально был большой человек, а потом на её глазах стал ещё выше. Она чувствовала такое сама, никто ей ничего не сообщал, даже Валера, его охранник-водитель. А пару-другую раз слыхала, что про Хрущёва кому-то выговаривал, Никиту Сергеича, причём строго, с вызовом в голосе. Господи, подумала, да кто ж он тогда будет, коли на самого без всякого страха так серчает и гневается, пускай даже не напрямую, а через телефон. А после ещё сколько-то время прошло, того-то скинули, кукурузника, так он похожее – и про Леонида Ильича. Она опять засекла, собственными ушами, и тоже не из лицеприятных оборотов выдавал кому-то, и снова без всякой боязни. А уж «Цэка» сюда, «Цэка» туда – это бессчётно, не успевала собирать, сколько кому и как припомнил про него, что и не так решают, и не про то думают, и не туда смотрят, сидя у себя по высоким кабинетам.

Так и прожили всё это длинное время, и, если откинуть различные случайности, не так чтоб, по большому счёту, частые, и невзгоды, обрушивающиеся на хозяина и рикошетом отдающие по ней, то было всё у них в миру и по взаимности, коли можно сказать так про него и про неё, Настасью, приживалку при Павле Сергеевиче Царёве.

6

Бабу Настю Аврошка когда слушала, когда нет, но неизменно вступала в дебаты. Та никак не могла угомониться насчёт её акварелек, внушала девочке так и сяк, прижимая руки к сердцу и глядя на неё преданными глазами, что стало б всё это ещё краше, коль мешано было б чуток погуще, посильней. И поменьше бы самой водицы, чего её жалеть, краску-то эту. И вот если б тут добавить ещё мало-мальски попонятней, а там маленько отрубить от угла, где наворочено очень уж невнятно, то, глядишь, и расцветёт, заиграет, заулыбается картиночка твоя, так что и не стыдно понести будет, куда все их на показ носят.

Цвет был её, Аврошки, слабостью. Такую интересную особенность восприятия мира через цветовую гамму девочка обнаружила в себе первой, сама, где-то в промежутке между двумя и тремя цыплячьими годами. Что это было – понимать ещё не научилась, однако цвет этот сам по себе манил, звал, призывно подмигивал ей, и она шла на него, тянулась, пыталась достать и догнать тот, какой заявлял о себе пуще прочих.

С самого начала в любимых числился фиолетовый. Особенно, если он был густой и сочный, будто наполненный некой посторонней всему остальному цветовой силой. И если выглянуть в окно или, предварительно зажмурившись, резко распахнуть глаза, то всегда можно было обнаружить синий, голубой с белым, он же небесный, или, на крайний случай, ярко-жёлтый, пронзительный, солнечный, жаркий. Фиолетовый же с первого дня был подарком. Он был редкий уже сам по себе и потому встречался нечасто, словно ловко хоронился от Аврошкиных глаз всякий раз, когда она желала его обнаружить где-то поблизости. Фиолетовой или около того была бабы Настина юбка, длиннющая, толстая и довольно неласковая на ощупь, но при этом всё же была она немножечко черней, чем ей нравилось, – это если честно, без обмана.

Натурально фиолетовой была чашка – уже окончательно и по-настоящему, а поверху у неё – окантовочка, слабо-сиреневая, посветлей самой чашки, как бы разбелённая тёплым утренним молочком, какое обычно подавали к пшённой каше. Было так красиво смотреть, что иногда хотелось лизнуть эту единственную в доме фиолетовую чашку, впитать в себя её призывный цвет, вогнать его в самую свою дальнюю серединку, а заодно изловить на ней губами блик заоконного света и укусить его за ласковый блистючий бок. Это было даже вкусней, чем укусить заварной чайник из кобальтового сервиза с золотой окаёмкой по круглой затычке.

После него шли ещё два, оранжевый и зелёный. Но не сильно зелёный, а больше его болотистый оттенок, без крокодиловой жгучести и едкой колкости для глаз. А если понятней, то молодое сено, которое только-только начинало становиться старым, нравилось ей больше, чем трава в самой своей летней середине, когда насыщенность её колера зашкаливала всякие разумные пределы и ничего не оставалось, как только пригасить всё это белым с добавкой сероватого. А вот оранжевый не раздражал даже в первозданном варианте, оттого и прилипал к глазам сразу и долго не уходил, оставаясь в памяти и соединяясь так и сяк с другими соседними цветами, если брать по радуге.

Но всё это было уже потом, про это они много-премного говорили с дедушкой, когда тот, наконец, возник из ниоткуда. А пока её неисчислимые акварели висели в детской повсюду: она лично указывала бабе Насте место, куда той следует вколотить гвоздик под уже готовое произведение, и та неумело, но предельно старательно исполняла волю своей воспитанницы. Сама же Аврошка к каждой своей акварельке, прикусив от усердия язык, приделывала на заднюю сторону крепёж в виде нитяных петелек, сажая их на казеин. Клей надёжного послевоенного замеса в своё время обнаружился в нижнем ящике прадедова стола. Содержимое этого случайно найденного ею стеклянного пузырька, казалось, уже безнадёжно затвердело в верхней своей части под крышкой, образовав мутную непробиваемую клеевую пробку. Однако Аврошка изловчилась, потыкала в неё гвоздиком раз, другой, третий, и корка лопнула, отпала, выковырилась. Внутри же было самое оно, уже не такое жидкое, но и не непреодолимо густое. В результате самодельные петельки схватывались накрепко и держали акварели на гвоздиках просто насмерть. Среди них были – просто, были – отдельно. Эти, последние, считались ею маленькими шедеврами и по этой важной причине висели отдельно от остальных, непосредственно над столом, какие – низко, какие – повыше, и, неслучайно соединённые вместе, образовывали первую в жизни выставку акварельных работ юной художницы Авроры Царёвой. А в середине композиции неизменно пребывал папа Павел Сергеевич, умерший от остановки своего пожилого, бессчётно издёрганного сердца, когда Аврорке было три с половиной. Ему же, когда его не стало, недавно исполнилось шестьдесят четыре, и сердце его остановилось прямо на операционном столе. Они успели прожить с её матерью четыре с небольшим года: это был её первый брак, первый и, несмотря на огромную разницу в возрасте, на удивление счастливый.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 18
Перейти на страницу:
Тут вы можете бесплатно читать книгу Человек из красной книги - Григорий Ряжский.
Комментарии