Аватара клоуна - Иван Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но не помогли ни ворожба, ни заговоры.
Пароход пенил воду, перекатываясь на вздыбленных валах, Варлам целыми днями валялся на койке, мучаясь морской болезнью, а когда выходил на палубу, окидывал горизонт мутными, посеревшими глазами.
«Тоже нашёл занозу, – начищая до блеска сапоги, кряхтел рябой, подслеповатый денщик, – одно слово – господа!»
А в кают-компании философствовали.
– Гордиться надо существованием, чай, люди, а не животные какие, – ковырял в тарелке безусый капитан, одетый с иголочки. – Вот лошадь, она, поди, и не знает, что живёт, ей овса подавай, да жеребца поигривей. А мы жизнь псу под хвост кидаем, точно рубаху сбрасываем, подгуляв в дешёвом кабаке…
Дамы с интересом разглядывали его белоснежный, отутюженный китель, мужчины угрюмо молчали.
– В конце концов, у нас долг перед Всевышним, – начинал он горячиться, обводя всех молодыми, васильковыми глазами.
– Э, бросьте, – не выдержал, наконец, знакомый Варламу ротмистр, – какой там долг – вши навозные… – Помолчав, он безнадёжно отмахнулся: – В жизни всё – дело случая, была Россия, присяга, думали на века, а потом убивали братьев, и впереди – чужбина…
«Да-да, – успокаивал себя Варлам, в горле которого стоял комок, – это же недоразумение, глупая случайность – не встреть я его тогда…» И опять видел шляпку со страусовыми перьями, твёрдо решив взять себя в руки и обязательно доплыть.
Низко и жутко висело небо, за кормой короткохвостые, крикливые чайки хватали растерзанную винтами рыбу, и мир представлялся хищным и беспощадным.
– Лукав человек, – вступал в разговор корабельный священник, подоткнув рясу и для убедительности трогая нагрудный крест, – говорит одно, думает другое, делает третье, грешим и словом, и помыслом, и делом, а раскаяния – ни на грош.
Густели сумерки, море чернело тревожно и страшно, бешено перекатывая крутые валы, и все чувствовали бездну, которая была глубже воды, ниже дна.
«Да мало ли я лгал? – думал есаул. – Иначе не выжить. – Застыв перед трюмо, он выставлял перед собой ладони, казавшиеся в зеркале ещё огромнее. – Разве на них первая кровь? „Надеюсь, вы человек чести…“ А сонных на рассвете резать? А пленных рубить шашками: их благородия казаки в бой летят пьяные – чистые мясники! Что вообразил себе этот покойник?»
Усталый, Варлам падал на кровать, его всё больше окутывала звенящая тишина, но во сне он скрежетал зубами и пронзительно свистел, пугаясь собственных криков, вскакивал, зовя спросонья денщика с пятнистым, как птичье яйцо, лицом.
Среди прислуги было много турок и греков, выросших по левому и правому борту своих рыбачьих баркасов, с дублёной от соли кожей, привыкшие к морскому ветру, они насмешливо косились на русских, при малейшем порыве наглухо застёгивающих свои медные пуговицы с двуглавыми орлами. И Варлам шарахался, узнавая то в одном, то в другом штабс-капитана. На впалых щеках у него проступила щетина, резко обозначая выпирающие скулы, заострившийся нос и блёклые, потухшие глаза.
«Подумаешь, слово, – оправдывал он себя, – истина в нём живёт мгновенье и умирает вместе со звуком. Каждый окружён словами, как пасечник пчёлами, надо жить, будто не было этой нелепой дуэли».
Варлам Невода застрелился в трёх милях от Констанцы. В его каюте было опрятно, бокалы насухо вытерты, а в шести-заряднике больше не было пуль.
– Этих русских не поймёшь, – ворчал стюард-турок, переваливая за борт потяжелевшее в смерти тело.
– Жизни не любят, – поддакнул помогавший ему грек.
Помещик Дыдыш-Болтянский читает Борхеса
Илларион Евграфович Дыдыш-Болтянский ехал в родное поместье. Скрипел наст, верхушки деревьев кололи солнце, а кучер залихватски пощёлкивал кнутом. Чтобы прибыть засветло, из города выехали ни свет ни заря, но по дороге на них напали. Разбойников вместе с вилами было семеро, однако Илларион Евграфович когда-то служил в гренадёрах и с тех пор повсюду возил пистолеты. Отбились, потеряв шапки, но пришлось давать крюк, к тому же косивший от рождения Матвеич с перепугу свернул не на ту дорогу.
Илларион Евграфович заметно проголодался и уже жалел, что не прихватил ватрушек. «Желудочный звон почище колокольного», – думал он, перекрестившись, и, чтобы отвлечься, стал вспоминать писателя, имя которого было в городе у всех на устах, хотя его выговаривали с трудом. В салонах превозносили его заморскую родину – Илларион Евграфович забыл эту страну ещё в гимназии, – а гувернантка помещицы Остропико читала его вслух по-испански. Илларион Евграфович цокал языком и важно крутил брови. По-испански он только и понимал, что он не Фердинанд VIII, а у алжирского бея под самым носом шишка. Но его приятель Синичкин, слывший литератором, оттого что говорил, как писал, и сочинявший всему городу любовные записки, затащил его в книжную лавку.
«Засиделся ты, душа, в своей Таракановке!» – назойливым комаром пищал он, спускаясь в подвал. А там за разболтанной дверью вертлявый и горбоносый то ли грек, то ли еврей всучил Иллариону Евграфовичу томик в кожаном переплёте. «Хороший перевод, – спустив на нос очки, блеснул Илларион Евграфович, листая страницы. – И сколько запросишь?» Восточный человек себя не обидел. «Ишь, книжный червь…» – хмыкнул Илларион Евграфович. Но, испугавшись обнаружить невежество, кряхтя, расстался с ассигнацией. «Разрази тебя холера!» – думал он, подавая на прощание руку Синичкину. Зато теперь под собольей шубой в бок упиралась книга, помнившая липкие пальцы не то грека, не то еврея.
Звякали колокольчики, бескрайние поля сменяли бесконечные леса, и от этого клонило в сон. «Долго ли ещё, Матвеич?» – крикнул Илларион Евграфович для острастки и, не дождавшись ответа, приблизил буквы к близоруким глазам. И тут же поехал в книге по залитым солнцем равнинам мимо выжженных пастбищ, шальных табунов и утлых деревень, в которых пьяные пастухи тычут друг в друга ножи. Вот из трактира вывалились двое. Один сунул руку за пазуху, другой – за голенище. «У тебя там что-то есть, – процедил первый. – Доставай же, сравним!»
«Ты уже убивал меня в предыдущей аватаре, – равнодушно возразил второй, – теперь мой черёд». «Дурак, – подумал Илларион Евграфович, – в морду бьют первым!» И вспомнил Туречину, где стоял его полк: голые места, дикие народцы, их босых скакунов и храбрость до первого залпа. «Не балуй! – крикнул он по-испански. – А то живо к исправнику!» Пастухи упёрли в бок шляпы, прожигая насквозь глазами. Но ножи достать не решились. «Розог бы надо… – думал, отъезжая, Илларион Евграфович. – Культура не грибы – от дождя не вырастет…»
По бокам, конвоем, тянулись сугробы. У Иллариона Евграфовича защекотало в носу. Поёрзав, он залез в карман и успел чихнуть в платок. Книга упала. Он полистал её с полчаса, но прежнего места уже не нашёл.
«Какая, однако, толстая…» – пробормотал он. Матвеич затянул «ямщика». «Жизнь – долгая песня, – подумал Илларион Евграфович, – в юности её поёт страсть, в старости – немощь…» И сквозь дрёму ему стало чудиться, будто он, как Всевышний, лепит из глины Матвеича. Сердце, печень, драный зипун. Вот копной нахлобучил ему седой парик, подвёл дёгтем ресницы, перекосил глаза и бычьей кровью нарумянил щёки. Пристегнув Матвеича к вожжам, он потянулся за кальяном, любуясь на свою работу, когда вдруг почувствовал, что и его самого кто-то лепит в своём сне, как лоскутное одеяло, сшивая из кусочков теней, отделяет от сумрака, дёргая за уши, как морковь. Илларион Евграфович заклацал было зубами, но стука не услышал. И тогда с болью унижения понял, что и сам он только призрак, который видится во сне кому-то… «Ну уж дудки, – затопал он затёкшими ногами, – я своего отца знаю!» – «Это мороз кусает», – тёр он красневшие под воротником уши. Брызнул рассвет. Теперь он ел в трактире уху, и стерляжья башка, мутно скосив зрачки, вдруг повела скулами и зашипела по-испански: «Ну что, дядя, съел?» За окном прокукарекал петух. Но Илларион Евграфович после отставки любил понежиться, и в его деревне давно перерезали всех горластых петухов. И тогда он понял, что так и не проснулся, что его предыдущий кошмар, как в матрёшке, был запрятан в другом сне. «Лезет же в голову… – выругался он, снимая рукавицу и сморкаясь с саней. – А всё книжка…»
Однако, открыв на середине, стал читать дальше. На тайной вечере заговорщики отливают пули для губернатора. Но среди них предатель. Он выдаёт товарищей и, погибая, становится героем. «И что тут удивительного, – кашлянув в кулак, погладил бороду Илларион Евграфович, – присягу нельзя нарушать. А бунтовщикам – виселица!» Он уже жалел денег и на чём свет поносил всех греков и евреев.
«Любой пасечник лучше загнёт, – вертел он в руках книгу. – Не иначе Синичкин всем головы заморочил…» На повороте сани дёрнулись, накренились. Матвеич чуть было не слетел с козел, а Илларион Евграфович выронил книгу.
«Держи ровнее! – заорал он. – Я же читаю…» Стряхнув снег, он захотел всё же разобраться, почему предатель стал героем, но прежней страницы опять не нашёл. «Ну и ладно, – плюнул он, – буду читать наугад…» Прижав к колену, затрещал страницами, будто карточной колодой, и невзначай откинул ногтем. «Илларион Евграфович Дыдыш-Болтянский ехал в родное поместье, – открылось ему. – Скрипел наст, верхушки деревьев кололи солнце, а кучер залихватски пощёлкивал кнутом…» Илларион Евграфович ущипнул себя за щёку и, не почувствовав боли, решил, что отморозил. «Это уж совсем скучно, – подумал он, – что тут можно вычитать, когда к вечеру буду в Таракановке…» И стал представлять, как разотрёт щёку водкой.