Ганнибал - Лансель Серж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако здесь мы сталкиваемся с историями совсем другого рода. Ганнибал питался человеческим мясом. Ганнибал засмеялся от радости, увидав яму, наполненную человеческой кровью. Ганнибал приказал завалить рвы пленными. Ганнибал кинул их под ноги слонам. Ганнибал хитро спрятал накопленные сокровища… И все рассказы говорят об одном и том же — о его жестокости, коварстве и алчности. Автор возмущен этими преданиями. «Это карикатура!» — восклицает он. Он прав. Это действительно карикатура. Дело в том, что легенда обыкновенно утрирует образ человека, подчеркивая до предела все его характерные черты. Например, у Александра его ненасытное любопытство и жажду приключений. Можно попытаться опровергнуть отдельные эпизоды, но меня поражает одно обстоятельство. Почему в рассказах о Ганнибале нет ни одной живой человеческой черты? Почему ни разу мы не слышим, что он влюбился, заинтересовался каким-нибудь философом, восхитился зрелищем в театре? Сколько таких рассказов существует об Александре и Сципионе, которые предстают перед нами живыми, очень увлекающимися людьми! Наконец, почему ни разу мы не видим Ганнибала увлеченным прекрасным чувством сострадания, которое так часто овладевало его благородным врагом Сципионом Африканским? Сколько раз мы видим Сципиона охваченным жалостью! Он плачет вместе с испанскими заложницами над их обидами, он спасает попавшую к нему в плен иберийскую красавицу. А когда к нему приводят связанного Сифакса, Сифакса, который обманул его, обрушил на его голову тысячи неприятностей, едва не погубил, он ощущает одно — глубокую жалость к этому человеку, прежде такому счастливому и богатому, велит его развязать и обращается с ним как с гостем, а не как с пленником.
Почему же ни одного подобного рассказа нет о Ганнибале? Почему нам с редким постоянством твердят лишь о жестокости, алчности и вероломстве? Это потому, объясняет Лансель, что все личные и приятные черты пунийца описал Силен, спутник Ганнибала, а его записки погибли. Но нас никак не может удовлетворить подобное объяснение. Ведь и записки непосредственных участников похода Александра погибли, а сохранились же в памяти тысячи живых черточек македонского царя. Далее. И Полибий, и Ливий знакомы были с сочинениями Силена и пользовались ими. Да к тому же не один Силен был на свете. Ливий пользовался анналистами, а Фабий Пиктор и Цинций были современниками событий. Полибий же беседовал со множеством людей, помнящих Ганнибала — с карфагенянами, римлянами, италийцами, греками, африканцами. И все-таки у них мы не находим ничего. Не странно ли?
Второй вопрос — это влияние Ганнибала на человечество. Тут автор приходит к поистине парадоксальному выводу. «Ганнибал, — пишет он, — исторически даже более значительная фигура, чем Александр Македонский, поскольку именно ему удалось первому вырваться за рамки одного государства, одной национальной культуры. Больше, чем военные успехи… нас поражает небывалая многогранность его личности».
Какие странные слова! Александр с маленьким войском завоевал почти весь известный тогда мир. Но не это главное. Он принадлежал к тем редким в истории людям, с именем которых связана целая эпоха. (У нас в России таким был Петр.) Причем этот завоеватель не разрушил многочисленные царства, как Чингисхан. Нет. Он перенес эллинскую культуру на почву Востока, и этот прекрасный цветок, «эта осенняя роза», как называет его сам Лансель, расцвел на новой почве. Выросли великолепные города, возродилась с новым блеском наука, и поднялись новые сильные государства. А что можно противопоставить этому в жизни Ганнибала? Да, он воевал 16 лет с римлянами, да, он одерживал поразительные победы, но войну в целом он проиграл. Мы ничего не можем сказать о его политическом гении, ибо не знаем, как он управлял бы Италией, если бы победил. В Испании, во всяком случае, его правление не ознаменовалось ничем примечательным. А едва он задумал какие-то реформы в Карфагене, его изгнали. Все плоды его деятельности, которые и исследует автор, это разорение Италии. Оно, конечно, оказало влияние на дальнейшую историю Рима, но никак не говорит о величии натуры.
Далее. В III веке довольно поздно было вырываться за рамки отдельного государства. К тому времени единая культура царствовала на огромном пространстве от Египта до Вавилона. Аркадцы жили в Александрии, а вавилоняне учились в Афинах. Поэтому то, что изгнанный пунийский полководец путешествовал по свету и всем предлагал свои услуги, уже никого не могло особенно удивить.
Наконец, где же многогранность его личности? Александр, с которым Лансель сравнивает Ганнибала, действительно многогранен. Мы видим его то прилежным учеником Аристотеля, то восторженным поклонником Гомера, то мудрым полководцем, то неистовым воином, то собеседником индийских гимнософистов, то почитателем Аммона, то высокомерным восточным владыкой, то покровителем семьи своего врага Дария. А Ганнибала мы встречаем только на поле боя, только вождем наемников.
И последнее. Македонский царь бывал резок, вспыльчив, несправедлив и даже жесток. И все-таки он показал всему миру достойный пример благородного уважения к чужим обычаям и великодушия к врагам. Вот почему в античности очень любили сравнивать Александра со Сципионом Африканским, который впервые провозгласил «милость к падшим» принципом своей политики. Поэтому-то Ясперс именно от Сципиона ведет начало европейской гуманности. Что же до Ганнибала, то созерцая всю его яркую жизнь, так увлекательно изложенную в книге Ланселя, остается повторить вслед за Полибием: «Нелегко судить о характере Ганнибала… достаточно того, что у карфагенян он прослыл за корыстолюбца, у римлян — за жестокосердого».
Татьяна Бобровникова
Памяти Жана Байе, которому я обязан своим первым приобщением к классической филологии
Вступление
Expende Hannibalem: quot libros in duce summo Invenies? [8]
(Ювенал, X, 147–148)…Ювенал не любил вождей, включая Траяна, под властью которого ему выпало жить. Описывая жалкую горстку пепла, в которую превратился великий Ганнибал, поэт не пожалел иронии. Зато на весах Истории эта горстка весит немало! В Древнем Риме о ней сказали бы — momentum, что значило «решающий фактор», нечто, способное перетянуть чашу весов на свою сторону. Впрочем, нам хорошо известна судьба этой удивительной «гирьки». Последнее поражение Ганнибала стало предвестником падения и краха его Отчизны, пережившей великого полководца всего на полвека.
Как будто гибнущий Карфаген увлек за собой в пучину и Ганнибала и для нас навеки потерян образ самого славного из его сынов. В античные времена с побежденными не церемонились. Проклятие забвения, обрушившееся на былого соперника Рима, уже стертого с лица земли, задело своей тенью и величественную фигуру Ганнибала, лишив его и достойной посмертной жизни — жизни в истории. Если не считать нескольких маловыразительных страниц, принадлежащих перу Корнелия Непота, мы нигде не найдем «жизнеописания Ганнибала», которое не стыдно было бы поместить в галерею портретов великих полководцев античности рядом с Александром и Цезарем. Не нашлось ни мрамора, ни бронзы, чтобы запечатлеть для потомков черты его лица. От великой судьбы до нас дошли лишь рассеянные блики, похожие на неверное отражение в осколках разбитого зеркала.
Пробелы в истории — лучшая пища для легенд. Как знать, быть может, как раз этому фактологическому туману и обязан образ Ганнибала своим обаянием, начавшим проявляться очень рано и, что самое любопытное, в самом же Риме. Древнеримский сатирик, упомянутый выше, посвятил незаурядной личности и жизненному пути Ганнибала всего двадцать коротких строк, которые вскоре стали любимым отрывком римских подростков, учившихся искусству декламации в школах риторики. Если верить тому же Ювеналу («Сатиры», VII, 160–164), к концу I века н. э. эти стихи достигли такой популярности, что у наставников от них уже «вяли уши». Правда, в новые времена поэты и драматурги уже не смотрели на подвиги Ганнибала как на источник вдохновения — впрочем, какой полководец, не имевший именитых друзей и не замешанный в шумные любовные скандалы, может похвастать тем, что им заинтересовалась большая литература? — зато на него обратили жадные взоры художники и граверы, скульпторы и литейщики, миниатюристы и мастера майолики, к наступлению эпохи классицизма успевшие создать целую сокровищницу вымышленной иконографии, к которой нам и остается обращаться за неимением реалистической портретистики.