Наблюдения одного лентяя - Глеб Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ах, нельзя, нельзя так!.. Я что вспомнила. Влюбился у нас, сударики мои, чиновник, вдовый и почтенный человек, в женщину… Так страсть как измучился!.. Первым долгом, как там они сдружились, прости господи, вошло им обоим в голову написать какую-то, милые мои, клятву на образе.
– Зачем же так-то?
– А уж не умею сказать. Со страху, что ли, они или как. И женщина-то, прости господи, тоже, надо быть, с робости – прачка она – не шла без клятвы-то. «Напиши, говорит, на образе». Ну чиновник сначала упирался, думал как-нибудь так, опасался, как бы чего не было худа… отвертеться. Однако написал.
– Написал?..
– Д-аа! «Написал, говорит, я (сам он это все рассказывал), и обуял, говорит, меня страх… Такой страх, такой страх…»
– Да что же они, дураки, там писали? Зачем? – волнуется отец. – Ах, шуты гороховые, и этого-то дела не сумеют сладить!
– Не умели, не умели, истинное слово! Не мне их учить, а нет, не умели. «Написал, говорит, я эти самые на образе слова и весь испужался»: И она-то, милые мои, тоже испугалась, и она-то в испуге. «Что это мы, говорит, написали, об каком деле?..»
– Ах, шуты гороховые! Али своего дела не знают?
– «Дрожим мы, говорит, от этих мыслей, ровно бы вот сейчас гром нас обоих расшибет вдребезги». Стали они друг дружке: «Это все ты!» – «Нет, ты!» Какая тут любовь, а чистая одна смерть. «По ночам, говорят, глаз сомкнуть не можем»; дело свое канцелярское чиновник совсем позабыл, стал пить, стали ему мерещиться угодники, и всё с угрозами. «Пойдешь, говорит, после обедни прикладываться к образам; к одному приложишься, думаешь: «а вот этот осердится, что я к нему не приложился». И к другому приложишься, а там, глядишь – третий…» Что ж, милые мои? Весь народ уж давно из церкви разошелся, а он все по иконостасу лазает. Придут дьячки, насилу-насилу его стащат оттуда.
– Ну что ж с ним? Утопился, что ли?
– Нет, не было этого, сохранил его бог! Пришло ему от этого согрешения совсем плохо. «Вижу, говорит, что нету мне житья никакого, ни сна, ничего нету; помолился я богу, пошел к протоиерею, говорю: «Так и так, батюшка. Разрешите меня от этого. Смерть моя! Снимите с меня клятву». Рассказал ему, как было дело. «Спасите», говорит. Священник подумал, подумал…
– Умен, должно быть, батюшка был?
– Умный, умный был, говорить нечего! «Нет, говорит, не могу».
– Какой умный!..
– Да-а! «Нет, говорит, нельзя, не могу. Мне самому за это может быть дурно».
– Очень плохо! – вставляет отец: – как. же? Бедовое дело!
– Бедовое, бедовое, друг! «Нет, говорит, не могу». Просил, просил его чиновник-то, ничего не выпросил, так и ушел ни с чем. Что тут делать?
– Ну-ко?
– Совсем хоть топись – так пришло. И вправду ты давеча говорил, именно бы ему утопиться; да, счастлив бог, попался ему какой-то добрый человек, монах, шел он из Иерусалима. Разузнал это дело. «Я, говорит, вам могу оказать пособие». Потребовал он, милые мои, мочалку чистую, расчистую…
– Чистую? – трунит отец.
– То есть вот самую что ни на есть! Потребовал он эту мочалку, налил святой воды, помолился и всю эту клятву и спорхнул с маху с одного. «Тут-то, рассказывают, мы дрожали, господи!» Того и гляди гром расшибет; а как отмыл монах-то – ну уж тут…
– Ах, черти, черти! – бормочет отец.
– Прачку эту он сейчас вон, прочь! «Иди с глаз долой!»
– А она-то?
– Да и она-то рада развязаться. Ушла, рада-радехонька… «Ну, мол, тебя и с любовью с твоею!» Так вот она какая любовь-то! Насилу-насилу кой-какое худенькое местишко выпросил. Вот как!
– Ах, поганые!
– Ведь она – солдатка, – робко вставляет матушка.
– Так что же?
– Ну а он – чиновник.
– Ну?
Отец так произносит это «ну», что матушка совсем сконфузилась.
– Вот и все. Что «ну»? – тихонько произносит она.
– Что ж что солдатка?
– Действительно, что ему может быть обидно, – желая поправить матушкину оплошность, вставляет рассказчица-гостья.
– Вам, я вижу, все обидно. Вчера вот о боге заговорил – обида, про любовное дело – тоже. Шут вас знает, зачем вы только живете на свете? Я не вас, не вас… Что вы? Я про этих, про ваших жителей. Ни бога ему, ничего не надо.
– Нет! – слышу я вечером, лежа в постели: – на Дон уйду! Уйду я отсюда… Монах его спас! От любви!.. Выели душу из вас, выели… Нету ее!
– Спи, спи, христа ради! – уговаривает матушка.
– Уй-ду! Уйду, то есть вот только до весны!
III
В планах на это бегство к Дону прошла одна весна, другая и третья.
На Дон отец не ушел и на четвертую весну умер. Мне было тогда семь лет. И хотя я не мог вполне понимать отцовскую брань, хотя эту брань, получившую более определенное направление в городе, я слушал не более трех лет, тем не менее она сложила мою будущность навсегда. Мне предстояло жить по смерти отца в том же неприятном ему городе и пришлось бы непременно попасть в то или другое стойло, стать в ряд той или другой породы, пропитаться теми или другими «заказными» идеями. Матушка, помнившая завет отца и причину нашего переезда из деревни в город, то есть желание вывести меня «на настоящую дорогу», по всей вероятности не пощадила бы трудов (она и действительно никогда не щадила их), чтобы я мог завоевать себе счастье лавочного сидельца, даже купца, чиновника. Но отцовская брань в самом корне подорвала эти надежды. Я тысячи раз видал, как благодаря отцу богач купец оказывался дураком, чиновник – совсем безумным. Я очень хорошо помню одну минуту в своей жизни, именно когда я вышел весной, после долгой лихорадки, на улицу. Минута эта могла быть приготовлена только «бормотаньем» отца.
Направо, на высокой горе, стоял город, весь в зеленых садах; налево, вдали, на краю низкого луга, где расположилась наша слобода, виднелась узкая полоска неширокой и неглубокой речки. Я мог бежать куда угодно, туда или сюда. Но фигура города – я очень помню это – как бы оттолкнула меня: так много дурного было о нем в речах отца; все, что он ругал и бранил, все, что мне вследствие этой брани было вовсе неинтересно, было там, в городе… Я теперь могу объяснить этот толчок, который ощутило сердце при виде города, тогда я просто побежал со всех ног в другую сторону от него к реке. И с этого дня будущий путь моей жизни был решен.
– Эй, эй! мальчишка, упадешь, упадешь в воду!.. – окликнули меня какие-то голоса, когда я опрометью разлетелся к реке. Я остановился.
– Купаться, что ль, бежишь? Рано! Кто теперь купается? – говорил мие какой-то седенький старичок.
Он сидел с удочкой в руках; шапка, кувшин, заткнутый тряпкой, и сапоги стояли подле него на земле; сам он был в калошах и рваном халате.
– Ты раков ловить прибежал?.. Так, что ли? – спросил меня собеседник старика, молодой худенький, с грустным лицом мещанин.
– Нет, – отвечал я обоим: – я так…
– Ты вот что, возьми-ко вот эту байку да нарой туда червей… Рой вон под камнем… Молодец будешь. Я, брат, сам тебе услужу…
Я с удовольствием исполнил эту просьбу, выучился, как рыть червей, и когда доставил, то старичок сказал:
– Вот, брат, спасибо! Садись теперь, отдыхай!
Я сел.
– Д-да! – повидимому продолжая прерванный разговор, начал старичок: – теперь пусть-ко они меня поищут… Пускай!
– Образованные – сказал мещанин с иронией.
– Д-да! Найди-ко вот, куда отец-то необразованный ушел. Разыщи!.. Отец ведь дурак, невежа… Ну и пусть!
– Мудрены больно, – прибавляет мещанин и вздыхает.
Вздох этот, как оказалось впоследствии, относился к личным несчастиям мещанина.
– Не такой я человек, чтобы кривить душой! – продолжает старичок с тем задушевным волнением в голосе, которое показывает человека мягкого и доброго. – Бедны мы? – так вы трудитесь! Что вы за королевы? Что такое «мы благородные»? Трудись! Тебе дал бог ум, а вы хвосты трепать, папироски? Нет, матушки!.. У меня, может, сердце разрывается, глядючи, как вы мыкаетесь за разными щелкоперами, – а уж душу я свою соблюду. Я поработал, нету толку, бог с вами! Живите одни!..
– Пущай попробуют… отведают!..
– Д-да. Сватался часовщик. Чего еще? Мало нам! «Мужик, невежа!» Ну как угодно!.. Не желаете рук марать, кусок хлеба заслужить, живите с благородными, пока держат… А грабить, да кляузничать, да пороги обивать, «дескать, помогите», – нет, этого не будет! Не такой я человек! У меня отец в остроге за правду умер; бог с вами!.. Мне от вас ничего не надо… Чтобы через ваше распутничанье места доставать? – плевать мне и на места! Тьфу! Вот они мне что… Буду вот сидеть под кустом да рыбу ловить, ничего мне не нужно… Ничего!.. Тебя как звать-то? – обратился старик ко мне. Я сказал.
– Буду вот с Ванюшей… Ты ходи сюда. Будешь, что ль, ходить сюда?
– Буду!
– Мы с тобой, брат, тут как заживем-то! В золотых каретах приезжай – не поедем… Так, что ли?
– Так.
– Уху заварим – держись!..
Картина была изображена старичком пленительная.
– И отлично! – подтвердил мещанин. – Где тут кабачок у вас, почтенный? Я бы мало-мальски прихватил.