День рождения покойника - Геннадий Головин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Невелик был град. На стакан бензина его раза три можно было бы автомобилем объехать.
И десяти минут не погулял Василий по бугаевским улицам, а уже опять оказался на знакомой площади.
Здесь, спору нет, было культурно: магазин влиял, Доска почета, да еще, конечно, алюминиевым серебром крашенная скульптура.
Васе даже маленько неловко сделалось за свое неподобающее галифе и босой вид. Мимо него тут один гражданин прошел, так он в галстуке был и в полном, о двух бортах суконном костюме! Начальник, должно, местный. А может, городской дурачок: солнце к этому времени уже кочегарило нормально, градусов на тридцать шесть и шесть.
Развешаны, наклеены, приколочены, присобачены были тут многочисленные слова — в виде афиш, ультиматов, транспарантов, стрелок, объявлений, указаний, показаний и сообщений:
«Тубсанаторий „Свежий воздух“ — 250 м».
«Тубсанаторию „Свежий воздух“ требуются сантехник-лаборант, подсобник на флюорустановку, личный конюх».
«Стоянка транспорта только сан. „Свежий воздух“!»
«Сегодня в Зеленом театре сан. „Свежий воздух“ к/ф цв. Индия „РЫДАНИЕ БОЛЬШОЙ ЛЮБВИ“. Дети после 16».
«Самодеятельный ансамбль песни и танца тубсанатория „Свежий воздух“ объявляет прием в „Ай-люли“. Приглашаются желающие».
«Тубсанаторий „Свежий воздух“ — 1,5 км» и т. д.
Что и говорить, грамотному человеку было чего почитать здесь, в центре Бугаевска. Это — не считая фамилий передовиков на Доске почета и изнуренно-желтой, за январь месяц, газеты «Чертовецкое знамя» на печально покренившемся щите.
Василий, впрочем, не большой был охотник до чтения. Вот в магазин он зашел с удовольствием, как в дом родной.
Все здесь было, как и вчера. Разве что у продавщицы прибавился под новым глазом синяк, да старушек накопилось поболее.
Впрочем, стоп! Пепеляев вдруг взволновался! Новшества были! И они весьма Василию неприятно понравились.
Вечерние пепеляевские покупки, оказывается, не прошли мимо продавщицкого внимания: «Блик» из москательного отдела уже перекочевал в угол продуктового, где и красовался теперь на равных и рядом с уксусом и квасным концентратом. Очереди, правда, за ним еще не было. Но ведь и мужиков-то еще не было!
«Вот и неси после этого культуру в массы, — с грустью подумал Василий. — Сидели до моего приезда бугаевские лопухи, тихо хлопали ушами, ни горя, ни достижений современной бытовой химии не знали… А теперь-то, распознавши что к чему, враз ведь вопьются, вампиры!»
И пришлось Васе взять ровно вдвое больше, чем просила душа, — семь пузырьков.
Продавщица нынче глядела ласковее. Должно быть, в результате синяка. Василий, однако, был тоже не вчерашний — вид сделал труднодоступный. Во-первых, конечно, обиделся за перестановки в магазине. А во-вторых, вообще — не одобрял он всякие там адюльтеры-бюстгальтеры. Алине в этом смысле повезло, что и говорить.
Вышел Вася на крылечко — счастливый, отоваренный! Глянул окрест — душа аж зашлась от свечой взмывшего в небеса восторга!
Гаркнул Вася:
— И-эх! Ура, товарищи! Ай-дули-ду! — Хотел было и цыганочку сбацать, но пузырьки в карманах не позволили…
И пошел он в свои временные свояси увесистой глинобитной походкой владыки земли бугаевской, этакой хозяйской раскорякой былинного штангиста-тяжеловеса. И заулыбался Вася светло и счастливо всем без исключения во все стороны света на все свои тридцать два с лишним зуба.
И уже казалось ему, космополиту безродному, что он — веки вечные в Бугаевске. И родился, и крестился, и женился-разводился, и «Бликом» отравлялся — все здесь. И здесь же помрет, даст бог. И сюда, на бугаевский погост, будет приходить к нему в выходные Алина…
Короче, решил он пожить здесь вечно. Легковесный же, как сказано, был человек! И про Чертовец, и про маму родную, и даже про «Красный партизан Теодор Лифшиц» с его повышенными обязательствами — напрочь забыл!
Он потом любил вспоминать эти славные денечки.
— И-эх, братцы! — говаривал он своим дружкам-приятелям. — Что вы знаете об жизни как о существовании двух белковых, любящих друг друга тел?.. Но даже и я (смейтесь!) не смогу, как следовает, рассказать! Ибо — нет слов, братцы!
Во-первых, конечно, уход и ласка.
Штаны она ему, кроме того что постирала, еще и зашила где надо. Нагладила — хоть брейся! — на стульчик повесила.
Колеса, говорите, сперли? Так это она же их к Нюркину свояку и снесла! Набойки там сделать, подошву приклеить, глянец навести.
Одним словом, набросилась Алина на Василия, хоть и молча, но с большим волчьим аппетитом.
Рубаху мало что выстирала, но и накрахмалила до такого жестяного состояния, что одевать ее во избежание ненужного травматизма Пепеляев стал избегать, только глядел издали да искоса.
Во-вторых, в воспоминаниях о том золотом времечке само собой упоминались кормеж и постельный режим. «По этой части, — сладко жмурясь, формулировал Вася, — все было, как и санатории „Свежий воздух“. Но — без туберкулеза».
Ну и, в-третьих, как сами понимаете, с утра до вечера — сплошная свобода воли! Хоть на Алининой пуховой трясине помрачительно-ласковой, хоть на балкончике — на благостном сквознячке, хоть кверху пузом на грязноватом берегу красавицы Шепеньги под сенью тенистого санаторского парка, куда пускали, несмотря на мощную, хотя местами и поваленную ограду, всех подряд — безо всяких на то рентгеновских снимков и справок о нездоровье.
Как пламенному чертовчанину, ему, конечно, стыдно было в этом признаваться, но факт: бугаевские прелести частично, безусловно, околдовали его.
Ему нравились эти кривоватенькие, трогательные в своей рахитичности улочки, так и сяк расползшиеся по облыселым от зноя буграм;
ему нравилась эта въедливая, нежная, как пудра, пыль, которая единожды (утром, к примеру) поднявшись, могла висеть в воздухе почти недвижимо хоть до самого вечера, лишь слегка величаво меняя свои очертания;
ему нравилось таинственное изобилие древней позеленелой воды, встречавшейся в Бугаевске на каждом шагу, несмотря на лютую, неслыханно-африканскую жару того лета: то — в виде поэтически укромного страхолюдного болотца, полузаваленного зазубренными консервными банками и проржавелыми ведрами, то — в виде гиблого, дочерна загнившего пруда, сплошь заросшего пышной какой-то травкой, пепельно-пакостной от усеявших ее комаров, то просто — в виде тихого сточного ручья, густо влекущего нечистоты свои в Шепеньгу;
и Шепеньга ему нравилась, эта мелеющая с каждым часом водная красавица артерия, все дальше отступающая от берегов и поневоле обнажающая гнилостные, жгуче интересные тайны: сардонически ощеренные трупы кошек и собак с каменьями, аккуратно подвязанными к шее, битые бутылки, опасно торчащую, непонятного происхождения железную рвань, чью-то одежду (наверняка, когда-то окровавленную), обрывки тросов, бочки из-под солярки, тележные оси, чернокаменные осклизлые бревна, рыжие бунты колючей проволоки, зловещий, корявым проводом замотанный джутовый мешок (не иначе как с расчлененкой), сапоги, не очень-то даже драные, галоши к ним, что-то почти поглощенное илом и весьма похожее на поваленный подъемный кран, телефонную будку с уцелевшими буквами загадочной надписи «…асса», почти целехонький, с мешками цемента автоприцеп, бесследно пропавший, как сказывали, позапрошлым летом… — все это, и еще очень многое, обильно покрытое мертвенно-серым каменеющим илом, в радужных соплях мазута, вперемежку с омутцами упорно невысыхающей, дикой, дегтярно-черной грязи чрезвычайно нравилось созерцать Пепеляеву в редкие минуты досуга;
ему нравились дивные бугаевские вечера: эта жизнь в душных потьмах, это шуршание шагов по щиколотку в пыли, это воодушевленное агрессорское гундение во тьме неисчислимых комариных банд, это изобилие первобытного мрака, опрокинутого на землю, и — жалостные огонечки, зажигаемые людьми, при виде которых становилось так пронзительно-неприютно-сладко, что одного только и хотелось: «Пусть погаснут они поскорее, к чертовой матери, огонечки эти! Пусть уж ежели мрак, так мрак!» —
и уж совершенно пленен был Пепеляев бугаевскими днями-полуднями — с их слепяще-белым, ошарашивающим солнцем, грозно обрушенным на землю, с их обольстительной ленью, которая дружески вкрадывалась в каждый ничтожный суставчик, в каждую косточку-жилочку, рождая ни с чем не сравнимый, сладчайший паралич в членах организма, — от которого, в свою очередь, однотонное, успокоительное возникало жужжание в опустело-пыльной голове и этакая люмпен-разгильдяйская появлялась походочка, которой и бродил всласть Василий Пепеляев по Бугаевску, плетя в его пыли задумчивые синусоиды, плавные петли и затейливые загогулины, нелепые, если со стороны глядеть, и больше всего напоминающие те загогулины, петли и синусоиды, которые плетет одуревшая от зноя муха, с утра до вечера облетывая свисающую с потолка лампочку и все не решаясь почему-то присесть на нее…