Неведомому Богу. Луна зашла - Джон Стейнбек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Томас и Бенджи попросили меня написать тебе, — гласило оно. — То, о чём мы знали, что оно должно произойти, произошло. Смерть потрясает нас даже тогда, когда мы знаем, что она должна наступить. Отец отошёл в Царствие Небесное три дня назад. Мы все были с ним до конца, все, кроме тебя. Ждали и тебя. Перед смертью разум его помутился. Он говорил какие-то странные вещи. Он не столько говорил о тебе, как говорил с тобой. Он говорил, что может прожить так долго, как пожелает, но хочет увидеть твою новую землю. Эта новая земля стала его навязчивой идеей. Конечно, у него помутился разум. Он сказал: «Я не знаю, сможет ли Джозеф выбрать хорошую землю. Не знаю, понимает ли он в этом толк. Мне надо поехать туда и посмотреть». Потом он говорил о том, что переезд через всю страну — серьёзное дело, и он думает, что займётся им. Наконец, показалось, что он засыпает. Бенджи и Томас вышли из комнаты. У отца был бред. По правде сказать, я должен был бы забыть его слова и никогда не повторять их, потому что он был не в себе. Он говорил о совокуплении животных. То, что он сказал дальше о всей земле, я не вижу необходимости повторять. Я хотел, чтобы он помолился со мной, но вскоре он отошёл. Меня беспокоит то, что последние его слова не были словами христианина. Я не сказал ничего братьям, потому что последние его слова были обращены к тебе, ведь говорил он с тобой». Далее в письме следовало подробное описание похорон. Заканчивалось оно так: «Томас и Бенджи думают, что мы все могли бы двинуться на Запад, если там ещё осталась земля, которую можно взять. До того, как мы что-либо предпримем, нам хотелось бы получить какое-нибудь известие от тебя».
Джозеф бросил письмо на землю и уронил лицо в ладони. Сознание его было вялым, оцепеневшим, но, к своему удивлению, он не чувствовал печали. Бартон упрекнул бы его, узнав, что радость ожидания предстоящей встречи переполняет его. Он услышал звуки, возвращающиеся в окружающее его пространство. Жаворонки возводили лёгкие хрустальные замки мелодий; сидя на задних лапах перед входом в свою нору, громко стучала зубами земляная белка; ветер прошелестел в траве, затем усилился, принося с собой резкий запах трав и сырой земли, и под порывами этого ветра огромное дерево пробудилось к жизни. Джозеф вскинул голову и посмотрел на старые, иссечённые морщинами ветви дуба. Глаза его засверкали, когда он вновь ощутил благожелательное присутствие своего отца, простое, но всесильное, которое в юности окружало его облаком покоя, а теперь проникло в дерево.
Джозеф приветливо поднял руку. «С прибытием, сэр, — негромко сказал он. — До сих пор я и не знал, что без вас мне будет так одиноко». Дерево затрепетало. «Видите, земля здесь славная, — продолжал тихо Джозеф. — Вам понравится, если вы останетесь, сэр». Он качнул головой, чтобы сбросить остатки оцепенения, и улыбнулся, отчасти стесняясь своих добрых намерений, отчасти удивляясь внезапно возникшему чувству родства с деревом. «Наверное, надо быть одному, когда я делаю так. Хуанито помешает, а мне нужно, чтобы братья переехали сюда. Вот я уже и стал разговаривать сам с собой». Внезапно он почувствовал себя виновным в предательстве. Он встал, подошёл к старому дереву и поцеловал кору. Затем, сообразив, что Хуанито должен видеть его, обернулся и с вызовом посмотрел парню в лицо. Но Хуанито стоял, уставившись в землю. Джозеф направился к нему.
— Ты должен был видеть. — начал он сурово.
— Я не видел, сеньор.
Джозеф присел рядом с ним.
— Мой отец умер, Хуанито.
— Мне очень жаль, друг мой.
— Но я хочу поговорить об этом, Хуанито, ведь мы — друзья. Сам-то я не грущу, потому что мой отец — здесь.
— Мёртвые всегда здесь, сеньор, они никогда не уходят.
— Нет, серьёзно, — сказал Джозеф. — Он — не просто здесь. Мой отец — в этом дереве. Мой отец — это дерево! Глупо, но мне хочется так верить. Ты можешь немного поговорить со мной, Хуанито? Ты здесь родился. А я с первого же дня, как сюда приехал, знал, что здесь полно духов, — он в замешательстве замолчал. — Нет, не так. Духи — слабые тени реальности. То, что существует здесь, более реально, чем мы. А мы подобны духам реальности. Что это, Хуанито? Неужели я слабее умом, чем был два месяца назад?
— Мёртвые, они никогда не уходят, — повторил Хуанито. Он посмотрел прямо перед собой, и по глазам его стало заметно, как тяжело он всё переживает.
— Я ведь сказал вам неправду, сеньор. Я — не из Кастилии. Моя мать была индианкой, и она мне кое-что рассказывала.
— Что именно? — спросил Джозеф.
— Отцу Анхело такое бы не понравилось. Она говорила, что земля — наша мать и что всё живое, получая жизнь от матери, возвращается в неё. Когда я помню, сеньор, и знаю, что верю в такое, тогда я знаю, что я не кастилец и не caballero. Я — индеец.
— Но я-то не индеец, Хуанито, а сейчас мне кажется, что я вижу это.
В глазах Хуанито появилась признательность, затем оба они, потупив взор, стали рассматривать землю у себя под ногами. К своему удивлению, Джозеф даже не попытался освободиться от той силы, которая овладела им.
Через некоторое время Джозеф поднял глаза и бросил взгляд на стоящий под дубом каркас своего дома.
— В конце концов это не имеет значения, — сказал он отрывисто. — То, что я чувствую, или то, о чём думаю, не может уничтожить ни духов, ни богов. Мы должны работать, Хуанито. Вон там надо построить дом, а здесь — ранчо для скота. Мы пойдём работать наперекор духам. Пошли, — торопливо сказал он, — раздумывать некогда.
И они быстро зашагали на постройку дома. Той же ночью он написал в письме братьям: «Рядом с моей есть свободная земля. Каждый из вас может получить по сто шестьдесят акров, и тогда вместе у нас будет шестьсот сорок акров. Трава здесь высокая и сочная, надо только взрыхлить почву. Томас, камней и кочек нет, поэтому плуг будет идти без толчков и задержек. Так что мы снова заживём здесь сообща, если вы приедете».
5
Трава, как обычно и бывает летом, уже побурела и была готова к покосу, когда приехали братья со своими семьями. Старшим из них был Томас, высокий крепкий мужчина сорока двух лет с золотистыми волосами и длинными жёлтыми усами. Из разрезов век над его круглыми красными щеками холодно смотрели голубые глаза. Томаса сильно тянуло ко всякой живности. Часто он присаживался на край яслей, у которых лошади жевали сено. Услышав жалобное мычание телящейся коровы, Томас мог в любой час ночи вскочить с постели, чтобы убедиться, что роды проходят правильно, и помочь, если там что-то не ладилось. Когда Томас шёл по полю, лошади и коровы поднимали свои головы от травы и, втягивая ноздрями воздух, поворачивались к нему. Он тянул за уши собак до тех пор, пока они не начинали визжать от боли, которую причиняли им его сильные гибкие пальцы, а если они опускали уши, когда он прекращал тянуть, он начинал делать это снова. У Томаса всегда была стая полудиких животных. За тот месяц, который он прожил на новом месте, у него, помимо четырёх собак смешанных пород, появились енот, два низкорослых щенка койота, которые ходили крадучись за ним по пятам и рычали на любого другого, ящик с хорьками и краснохвостый сокол. С животными он не церемонился и был уж во всяком случае не добрее, чем они были по отношению друг к другу, но поступал со всеми тварями, доверившимися ему, с последовательностью, которую звери могли понять.
Когда одна из собак сдуру напала на енота и потеряла в этой стычке глаз, Томас был невозмутим. Своим карманным ножом он вычистил слезящуюся глазницу и, чтобы отвлечь собаку от мучительной раны на голове, связал ей ноги. Томас любил и понимал животных, а когда убивал их, переживал не больше, чем переживали они, убивая друг друга. В нём самом было слишком много от животного, чтобы считать его сентиментальным. У Томаса никогда не терялись коровы, потому что он, казалось, инстинктивно знал, где заблудится потерявшаяся скотина. Охотился он редко, но уже когда выходил на охоту, подходил прямо к месту, где скрывалась его добыча, и убивал её со скоростью и сноровкой льва.
Животных Томас понимал, а что до людей, то он и не понимал их, и не слишком доверял им. Он мало о чём мог поговорить с людьми; такие понятия, как профсоюзы или партии, религия или политика приводили его в замешательство и пугали. Когда необходимо было присутствовать в собрании, он смущался, молчал и с беспокойством ждал, когда ему разрешат уйти. Джозеф был единственным, к кому Томас испытывал хоть какие-то родственные чувства и с кем он мог разговаривать без боязни.
Жену Томаса звали Рама; она была статной полногрудой женщиной с чёрными бровями, которые почти срастались на её переносице. Ко всему, о чём думают и что делают мужчины, она, как правило, относилась с презрением. Рама была хорошей умелой акушеркой и полным кошмаром для детей, если они плохо вели себя; хотя она никогда не била трёх своих дочек, они страшно боялись вызвать её недовольство, потому что она могла найти слабое место в натуре человека, а потом давить на него. Она понимала Томаса, обходясь с ним как с какой-нибудь живностью, которую надо содержать в чистоте, сытости и тепле, и редко перечила ему. Сферой деятельности Рамы были готовка, шитьё, уход за детьми, уборка дома — самые, кажется, важные вещи на свете, гораздо более важные, чем те, которыми занимались мужчины. Детям было хорошо, и они обожали Раму, потому что она знала, как воздействовать на нежные струны человеческой души. Её похвала могла быть ласковой и язвительной, наказание же её было ужасным. Все дети, оказавшиеся рядом с ней, автоматически становились её подопечными. Двое детей Бартона гораздо более охотно признавали её власть, чем меняющиеся правила, установленные их собственной не очень строгой матерью, ибо законы Рамы никогда не менялись: плохое было плохим, и плохое наказывалось, а хорошее было всегда восхитительно хорошим. Восхитительно было быть хорошим в доме Рамы.