Матрёнин двор. Рассказы - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Двадцать лет Солженицын пробыл в изгнании, сначала в Швейцарии, потом в США. Выучились и стали взрослыми его сыновья, огромными тиражами и на множестве языков были напечатаны его сочинения. Все эти годы Солженицын пристально следил за тем, что происходит на родине, и с первых дней вынужденной эмиграции не сомневался, что рано или поздно вернётся домой. «Я знаю за собой право на русскую землю нисколько не меньшее, чем те, кто взял на себя смелость физически вытолкнуть меня, – говорил он весной 1974 года. – Я себя никак не считаю эмигрантом и надеюсь долго удержать это ощущение. Физически я выброшен с родины, но своей работой остаюсь повседневно и навсегда связан с нею… Вообще же смысл жизни всякого эмигранта – возврат на родину. Тот, кто не хочет этого и не работает для этого, – потерянный чужеземец».
Спустя тринадцать лет, в 1987-м, он размышлял: «Допустит ли Бог вернуться на родину? допустит ли послужить?» И замечал, что длительность жизни зависит от наличия цели: если человек очень нужен в своей задаче, то и живёт. Все годы он имел предчувствие, что вернётся живым. А дома его ждали соотечественники – читатели, которые точно знали: без печатания здесь и сейчас всего Солженицына нельзя доверять коварным ветрам политических перемен, нельзя считать бесповоротными уже происшедшие преобразования.
Но вот – свершилось. «Один день Ивана Денисовича» спустя двадцать восемь лет от момента публикации в «Новом мире» вернулся к русскому читателю и с 1990 года вновь стал издаваться в стране. В 1991-м, в составе малого собрания сочинений, трёхмиллионным тиражом был напечатан «Архипелаг ГУЛаг». Блокада была прорвана, и вслед за своими книгами, весной 1994-го, возвратился в Россию и сам писатель, совершив долгое путешествие по многим краям и областям страны от Владивостока до Москвы.
Ныне творчество Солженицына – как русская классика XX века – включено в обязательные школьные и вузовские программы по литературе. В университетах страны ежегодно проходят защиты дипломных работ, а также кандидатских и докторских диссертаций, посвященных автору «Архипелага ГУЛага» и «Красного Колеca». В дни 80-летнего юбилея писателя (1998) на телеэкраны страны вышли документальные фильмы о его жизни и творческой деятельности.
Но самое главное – вернувшись на родину, Солженицын продолжает плодотворно работать. За восемь возвратных лет написано и опубликовано несколько новых рассказов, а также тринадцать прозаических миниатюр из цикла «Крохотки». Восемнадцать таких этюдов были написаны ещё до высылки, однако ни один из них, ходивших в «самиздате», не был напечатан. Показательно, что эти своеобразные лирические «стихотворения в прозе» не давались Солженицыну в изгнании. «Только в России я оказался способен снова их писать, там – не мог…» Видимо, то пронзительное ощущение родины – в избе ли Есенина или близ старой колокольни, та упоительная радость дышать полной грудью под яблоней в крохотном садике после дождя, тот немой восторг при виде смешного жёлтого утёнка, задорного дворового пёсика или громкоголосого петушка с рыцарским красным гребнем – действительно можно почувствовать только дома.
И вот дома, в «Новом мире», которому Солженицын остался верен, печатаются главы новой мемуарной книги «Угодило зёрнышко промеж двух жерновов». Переизданы на родине биографические очерки «Бодался телёнок с дубом», а также все основные художественные и публицистические сочинения. В 1998-м вышла новая работа писателя, посвящённая политическим преобразованиям в стране, – «Россия в обвале», и совсем недавно, в 2001-м, – историческое исследование «Двести лет вместе». Как и в 1962-м, когда Солженицын сенсационно дебютировал в литературе тремя рассказами, так и сегодня каждое его сочинение вызывает огромный интерес читателей, критиков, исследователей. Слово Солженицына продолжает свою художественную, нравственную – строительную работу.
Л. И. Сараскина
Один день Ивана Денисовича
В пять часов утра, как всегда, пробило подъём – молотком об рельс у штабного барака. Перерывистый звон слабо прошёл сквозь стёкла, намёрзшие в два пальца, и скоро затих: холодно было, и надзирателю неохота была долго рукой махать.
Звон утих, а за окном всё так же, как и среди ночи, когда Шухов вставал к параше, была тьма и тьма, да попадало в окно три жёлтых фонаря: два – на зоне, один – внутри лагеря.
И барака что-то не шли отпирать, и не слыхать было, чтобы дневальные брали бочку парашную на палки – выносить.
Шухов никогда не просыпал подъёма, всегда вставал по нему – до развода было часа полтора времени своего, не казённого, и кто знает лагерную жизнь, всегда может подработать: шить кому-нибудь из старой подкладки чехол на рукавички; богатому бригаднику подать сухие валенки прямо на койку, чтоб ему босиком не топтаться вкруг кучи, не выбирать; или пробежать по каптёркам, где кому надо услужить, подмести или поднести что-нибудь; или идти в столовую собирать миски со столов и сносить их горками в посудомойку – тоже накормят, но там охотников много, отбою нет, а главное – если в миске что осталось, не удержишься, начнёшь миски лизать. А Шухову крепко запомнились слова его первого бригадира Кузёмина – старый был лагерный волк, сидел к девятьсот сорок третьему году уже двенадцать лет, и своему пополнению, привезенному с фронта, как-то на голой просеке у костра сказал:
– Здесь, ребята, закон – тайга. Но люди и здесь живут. В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму ходит стучать.
Насчёт кума – это, конечно, он загнул. Те-то себя сберегают. Только береженье их – на чужой крови.
Всегда Шухов по подъёму вставал, а сегодня не встал. Ещё с вечера ему было не по себе, не то знобило, не то ломало. И ночью не угрелся. Сквозь сон чудилось – то вроде совсем заболел, то отходил маленько. Всё не хотелось, чтобы утро.
Но утро пришло своим чередом.
Да и где тут угреешься – на окне наледи намётано, и на стенах вдоль стыка с потолком по всему бараку – здоровый барак! – паутинка белая. Иней.
Шухов не вставал. Он лежал на верху вагонки, с головой накрывшись одеялом и бушлатом, а в телогрейку, в один подвёрнутый рукав, сунув обе ступни вместе. Он не видел, но по звукам всё понимал, что делалось в бараке и в их бригадном углу. Вот, тяжело ступая по коридору, дневальные понесли одну из восьмиведерных параш. Считается инвалид, лёгкая работа, а ну-ка поди вынеси, не пролья! Вот в 75-й бригаде хлопнули об пол связку валенок из сушилки. А вот – и в нашей (и наша была сегодня очередь валенки сушить). Бригадир и помбригадир обуваются молча, а вагонка их скрипит. Помбригадир сейчас в хлеборезку пойдёт, а бригадир – в штабной барак, к нарядчикам.
Да не просто к нарядчикам, как каждый день ходит, – Шухов вспомнил: сегодня судьба решается – хотят их 104-ю бригаду фугануть со строительства мастерских на новый объект «Соцгородок». А Соцгородок тот – поле голое, в увалах снежных, и, прежде чем что там делать, надо ямы копать, столбы ставить и колючую проволоку от себя самих натягивать – чтоб не убежать. А потом строить.
Там, верное дело, месяц погреться негде будет – ни конурки. И костра не разведёшь – чем топить? Вкалывай на совесть – одно спасение.
Бригадир озабочен, уладить идёт. Какую-нибудь другую бригаду, нерасторопную, заместо себя туда толкануть. Конечно, с пустыми руками не договоришься. Полкило сала старшему нарядчику понести. А то и килограмм.
Попыток не убыток, не попробовать ли в санчасти косанутъ, от работы на денёк освободиться? Ну прямо всё тело разнимает.
И ещё – кто из надзирателей сегодня дежурит?
Дежурит – вспомнил – Полтора Ивана, худой да долгий сержант черноокий. Первый раз глянешь – прямо страшно, а узнали его – из всех де-журняков покладистей: ни в карцер не сажает, ни к начальнику режима не таскает. Так что полежать можно, аж пока в столовую девятый барак.
Вагонка затряслась и закачалась. Вставали сразу двое: наверху – сосед Шухова баптист Алёшка, а внизу – Буйновский, капитан второго ранга бывший, кавторанг.
Старики дневальные, вынеся обе параши, забранились, кому идти за кипятком. Бранились привязчиво, как бабы. Электросварщик из 20-й бригады рявкнул:
– Эй, фитили́! – и запустил в них валенком. – Помирю!
Валенок глухо стукнулся об столб. Замолчали.
В соседней бригаде чуть буркотел помбригадир:
– Василь Фёдорыч! В продстоле передёрнули, гады: было девятисоток четыре, а стало три только. Кому ж недодать?
Он тихо это сказал, но уж конечно вся та бригада слышала и затаилась: от кого-то вечером кусочек отрежут.
А Шухов лежал и лежал на спрессовавшихся опилках своего матрасика. Хотя бы уж одна сторона брала – или забило бы в ознобе, или ломота прошла. А ни то ни сё.
Пока баптист шептал молитвы, с ветерка вернулся Буйновский и объявил никому, но как бы злорадно: