Поэзия Александра Блока - В. Жирмунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты будешь доволен собой и женой,
Своей конституцией куцой,
А вот у поэта-всемирный запой,
И мало ему конституций!
Пускай я умру под забором, как пес,
Пусть жизнь меня в землю втоптала,
Я верю: то Бог меня снегом занес,
То вьюга меня целовала!
Конечно, он сумел подслушать в революции какие то новье ритмы еще ненаписанной марсельезы:
Гуляет ветер, порхает снег,
Идут двенадцать человек.
Винтовок черные ремни,
Кругом-огни, огни, огни…
…Революцьонный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!..
Но породнила его с революцией вовсе не какая-нибудь определенная система политических и социальных идеи, а та стихия народного бунта "с Богом или против Бога", в которой Блок ощутил нечто глубоко родственное своему собственному духовному максимализму, религиозному бунту, "попиранью заветных святынь".
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем-ка пулей в Святую Русь
В кондовую,
В избяную,
В толстозадую!
Эх. эх, без креста!..
Вот почему в "Двенадцати" существенно именно то, насколько органически вырастает это поэма из всего поэтического опыта Блока, из тех художественных постижений и символов, в которых раскрылось ему религиозная трагедия его собственной жизни. Снежная мятель, веянием которой он окружил свою поэму, звучала ему гораздо раньше в стихах о снежной вьюге, о снежной любви и Снежной Леве и стала привычным "ландшафтом души" в пору ее мистических восторгов и падений; и даже в "Стихах о России" уже намечено дальнейшее развитие этой художественной темь: "Где буйно заметает вьюга до крыши утлое жилье", "Так стоишь под мятелицей дикой, роковая, родная страна". Быть может, не случайно и это совпадение образов с эпиграфом из пушкинских "Бесов", который предпослан Достоевским его роману на ту же тему. Любовь красноармейца Петрухи к проститутке Кате, внезапно вырастающая до размеров центрального события "политической" поэмы, рассказана еще прежде в его цыганских стихах. Это-духовный максимализм в любви, который описал Достоевский словами Димитрия Карамазова о Грушеньке ("у Грушеньки, шельмы, есть такой один изгиб тела…", и который увлекает нас в любовной лирике III тома:
Ох, товарищи, родные,
Эту девку я любил…
Ночки черные, хмельные
С этой девкой проводил…
Из-за удали бедовой
В огневых ее очах,
Из-за родинки пунцовой
Возле правого плеча,
Загубил я, бестолковый,
Загубил я сгоряча… ах!
Наконец, покрывающее победные мотивы народного бунта настроение без исходной тоски, пустоты и, бесцельности жизни, тяжелого похмелья, "ацедии", также знакомо нам из стихов III книги, и здесь играет существенную роль, как религиозное отчаяние, которое следует за опьянением религиозного бунта:
Ох ты горе-горькое
Скука скучная
Смертная!
Уж я времечко
Проведу, проведу…
Уж я темечко
Почешу, почешу…
Уж я семечки
Полущу, полущу…
Уж я ножичком
Полосну, полосну…..
…Упокой, Господи, душу рабы
твоея…
Скучно!
Погрузившись в родную ему стихию народного восстания, Блок подслушал ее песни, подсмотрел ее образы, родственные его собственным настроениям, как человека из народа, — но не скрыл их трагических противоречий, как и в своей судьбе не умолчал о разорванности, запутанности безысходности страдания, — и "с дал никакого решения, не наметил никакого выхода: в этом-его правдивость перед собой и своими современниками, мы сказали бы: в этом его заслуга, как поэта революции (не как поэта-революционера. В этом смысле "Скифы" гораздо дальше отстоят от первичного и подлинного творческого переживания, гораздо рациональнее и тенденциознее, а "Россия и интеллигенция" находятся не самой периферии творческого постижения событий и так же условны, как любой коментарий со стороны, в отчетливых и отвлеченных логических понятиях пытающийся приблизиться к подлинному и насыщенному жизнию видению поэта.
Религиозный суд над поэмой "Двенадцать"- не дело, нашего времени, слишком непосредственно и остро ощущающего противоречия старого и нового мира. Трудно, однако, и здесь, при чтении современной поэмы, не вспомнить Достоевского, не менее Блока ощущавшего стихию народную; несмотря на свое официальное славянофильство и церковничество, Достоевский впервые усмотрел в ней черты религиозного бунта, "с Богом или против Бога". В известном рассказе "Влас", почти пятьдесят лет тому назад, ("Дневник Писателя" за 1873 г. он отметил в своем герое эту "потребность хватить через край; потребность в замирающем ощущеньи, дойти до самой пропасти, свеситься в нее наполовину, заглянуть в самую бездну и-в частных случаях, но весьма нередких — броситься в нее, как ошалелому, вниз головой *. Это потребность отрицанья в человеке, иногда самом не отрицающем и благоговеющем, отрицания всего, самой главной святыни сердца своего, самого полного идеала своего, всей народной святыни во всей ее полноте, перед которой сейчас лишь благоговел ** и которая вдруг как будто стала ему невыносимым каким то бременем…" и т. д.
*Ср. у Блока "Авиатор": "Или восторг самозабвенья губительный изведал ты, безумно возалкал паденья, и сам остановил винты?"
** Ср. у. Блока "попиранье заветных святынь…"
Достоевский рассказывает следующий случай. Молодой крестьянин в порыве религиозного исступления, богоборчества, индивидуалистического дерзанья ("кто кого дерзостнее сделает") направляет ружье на причастие ("пальнем-ка пулей в Святую Русь!"), и в минуту свершения святотатственного деяния, "дерзости небывалой и немыслимой", ему является "крест, а на нем Распятый". "Неимоверное видение предстало ему… все кончилось". "Влас пошел по миру и потребовал страдания". Не такое ли значение имеет приимиряющий образ Христа и в религиозной поэме Александра Блока?
IV
Значение Блока, как художника слова, яснее будет другим поколениям его читателей. Если пристрастие современника не обманывает нас, он займет свое место среди первых русских лириков- наряду с Державиным, Пушкиным, Боратынским, Тютчевым и Лермонтовым. За это говорит художественная насыщенность и завершенность его третьей книги, в своей окончательной редакции (1921 г. — события небывалого в истории новейшей русской поэзии. Но будучи в этом смысле явлением абсолютно значительным, сверхисторическим, поэтическое творчество Блока сохраняет глубокое своеобразие исторического момента: стихи его были событием в истории русской романтической лирики, они имеют традицию и оказали влияние, которое очевидно уже теперь, но о размерах которого мы можем говорить в настоящее время еще только приблизительно и в самой общей форме.
В романтической поэзии мир является нам поэтически преображенным и просветленным. Основным приемом романтического преображения мира служит метафора. Поэтому, с точки зрения истории стиля, романтизм есть поэтика метафор.
Мы называем метафорой употребление слова в измененном значении (т. е. в "переносном смысле", основанное на сходстве. Так, звезды напоминают жемчуг; отсюда метафоры — "жемчужные звезды", звезды — "жемчужины неба". Небо напоминает голубой свод купол или чашу; обычные метафоры литературного языка — "небесный свод", "небосвод", "небесный купол"; более редкая, специально поэтическая метафора-"небесная чаща". Оба метафорических ряда могут вступить в соединение; тогда звездное небо становится — "жемчужной чашей". Такое метафорическое иносказание обладает способностью к дальнейшему самостоятельному развитию, следуя внутреннему, имманентному закону самого поэтического образа. Если небо — жемчужная чаша, то чаша может быть наполнена "лазурным вином"; поэт, охваченный перед ночным небом волнением мистического чувства, общаясь с таинственной жизнью природы, — "из жемчужной чаши пьет лазурное вино". Последовательно развиваясь, метафорическое иносказание развертывается в самостоятельную тему целого стихотворения; в таких метафорических темах, из простого иносказательного эпитета или глагола, употребленного в переносном смысле ("жемчужные звезды", метафора становится как 6ы поэтической реальностью. Этот процесс "реализации метафоры" является существенной особенностью романтического стиля… наиболее отличающей его от законов обычной разговорной речи.
Б практическом языке изменение значения слова по категории метафоры служит насущной потребности в новых словах для обозначенья новых понятий; напр. "рукав реки" "горлышко бутылки" Естественный процесс развития таких новых значений ведет к забвенью старого значения и обособлению нового в самостоятельное слово: напр. "коньки" из "маленькие кони". Чем скорее завершится этот процесс, тем удобней для говорящего; употребление нового слова совершается с наименьшей затратой сил, автоматически. Напротив того, поэт делает языковую метафору художественно действенной, оживляя ее метафорический смысл. Оживление метафор может совершаться с помощью легкого изменения словоупотребления, выводящего наше сознание из автоматизма привычных значений, напр. у Блока, вместо привычного в прозаической речи (и ставшего даже термином науки) эпитета "перистые тучи"-новое поэтическое словосочетание "в золотистых перьях тучек". Возможно, однако, более смелое и индивидуальное оживление метафор, метафорический неологизм (новообразование) заменяющий привычную метафору другой, оригинальной, сходной по общему смыслу, но различной по словесному выражению. Так, когда Блок говорит, следуя за Лермонтовым: "И ш и ш а к — золотое облако-тянет ввысь белыми перьями…", или. когда, вместо привычного "холодное чувство", "холодное сердце", он говорит о "снежной любви", о сердце, занесенном "снежной вьюгой". Своеобразную действенность метафорического стиля мы ощущаем именно по степени отклонения метафор от обычного в прозаической речи словоупотребления.