Над обрывом - Маркус Вернер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сказал, что задал несколько вопросов и хотел бы услышать ответы.
— Благодарю вас, — произнес он. — С тех пор как ровно год назад я потерял жену, я стал неразговорчивым, а когда все же случается разговориться, то чувствую, что меня слушают исключительно из вежливости. Вот так. Когда некая тенденция, пусть даже весьма причудливая на первый взгляд, пробивает себе дорогу, у нее есть на это свои права. То, что делает и одобряет множество людей, не может быть неверным: такова логика, правда, это логика идиотизма, которая каждого несогласного объявляет идиотом. Так ведь? Но я теряю нить. Сначала я хотел сказать, что мобильник вызывает у меня отвращение, потому что он предполагает отмену всего личного, интимного и к тому же повышает уровень шума вокруг нас. Отвергая его, я все же понимаю, что обойтись без него будет невозможно. Если какой-нибудь вирус, все равно какой, нападает на всех, его уже нельзя называть вирусом. Вначале — да, вначале у него есть противники и союзники. Но чем сильнее становится поток, чем наглее, глупее, деспотичнее он ведет себя, тем больше людей он сбивает с ног и увлекает за собой, а я озабоченно стою на берегу, и последнее, что они в один голос успевают мне прохрипеть, это слова: «Лишь тот, кто меняется, остается верен себе!», а такие, как я, остаются торчать на берегу, словно замшелый камень. Именно так обстоит дело, господин Кларин, и так было всегда, вот почему ностальгия бессмысленна. Мне часто приходилось видеть, как мои попутчики становились смазчиками тех самых колес, в которые прежде вставляли палки, причем тогдашний дух времени, в пору нашей весны верно воспринимавшийся нами как человеконенавистнический, сегодня кажется все же более гуманным, нежели тот, к коему мы позднее не только приспособились, но и помогли ему завоевать ключевые высоты. Приведу один пример. Когда рынок совсем уж распоясывался и безо всякого стыда давал понять, что мораль ему не требуется даже в качестве фигового листка, а человеческое достоинство — смешной пережиток издыхающих «левых», то многие мои сверстники, успевшие занять удобные кресла, охотно поддерживали это, повторяя: «Лишь тот, кто меняется, остается верен себе!» Однако недавно, господин Кларин, появилась надежда. Я прочел в одной экономической газете, что человечность теперь — весьма желательное качество, в том числе и на рабочем месте. Ну вот, подумал я, человечность прокладывает себе дорогу. Потом я стал читать дальше — и получил удар под дых. Оказывается, человечность дает преимущества при соревновании. Она повышает производительность труда, господин Кларин. — Тут Лоос вышел из себя и стукнул кулаком по столу. — А вы меня обвиняете в том, что я ненавижу мир за женские прокладки и мобильники.
Лоос быстро взял себя в руки и извинился за свою, как он сказал, импульсивность. Я мягко спросил его, действительно ли он считает, что сейчас живет в эпоху большей испорченности, чем двадцать пять или тридцать лет назад. Я уже говорил, сказал Лоос, что нет смысла с сожалением оглядываться на прошлое. Каждая эпоха испорчена на свой лад, причем есть эпохи, которым присуще честолюбие: они стремятся превзойти все прочие по слабоумию или подлости. В целом, однако, он не рассматривает историю человечества как историю упадка, то есть как скольжение по наклонной плоскости, но и не считает, что в своей истории человечество постоянно изменяется к лучшему. По его представлению, история — это бесконечный, лихорадочный круговорот: если вчерашнее зло уходит, его тут же заменяет зло сегодняшнее. Возьмите, например, ящур: как только с ним покончили, появилось коровье бешенство. Вот так оно и происходит, и сумма зла остается приблизительно такой же, мягко говоря, неутешительной. Только сегодня, благодаря глобализации, зло гораздо быстрее оказывается на виду: всего за несколько недель почти каждый ребенок обзаводится «гейм-боем», всего за одну ночь почти каждая женщина успевает нацепить переливчатые велосипедные штаны, пока новый приказ не повелит носить укороченные леггинсы леопардовой расцветки. Это лишь безобидные и притом уже слегка устаревшие примеры, но они достаточно наглядны.
Я спросил Лооса, носила ли его жена велосипедные штаны или леггинсы. Лоос ответил, что нет.
— Вот это меня и раздражает, — сказал я. — Вы чересчур склонны к обобщениям. Велосипедные штаны вы считаете злом, ну ладно, это ваше право, но, похоже, за этим вездесущим злом вы не замечаете ничего другого. Я убежден, что если вы получите девять великолепных роз, то увидите только одну из них, чуть подвядшую, а ежели кто-то начнет хвалить восемь остальных, то сочтете его слепцом или болваном. Кто воспринимает всё так, как вы, неизбежно придет к удручающим итогам, и хочется спросить: как и ради чего он выдерживает такой беспросветный мрак?
— Если вы сравниваете действительность с букетом роз, то извольте хотя бы соблюдать пропорции. Из ваших девяти роз восемь подвяли, а свежа в лучшем случае одна. Так кто же прав — тот, кто замечает сомнительное качество букета, или тот, кто восторженно восхваляет единственный цветок, к которому нельзя придраться?
— Независимо от того, верны ли ваши пропорции, — сказал я, — ответить будет легко: прав тот, кто видит и то и другое. Ибо несовершенное обостряет взгляд, позволяя разглядеть удавшееся, а рядом с удавшимся несовершенное, в свою очередь, становится еще виднее.
— Неплохо, неплохо, — сказал Лоос. — Только, пожалуй, слишком просто. Вы упускаете главное. И я с удовольствием продемонстрирую это на вашем же примере. Предположим, четыре розы объективно находятся в наилучшем состоянии, а пять — объективно — подвяли. Если мы сочтем, что каждый воспримет это именно так — ибо это очевидно, — то будем не правы. Дело вот в чем: человеку надо как можно настойчивее вдалбливать, что подвядшие розы — это великолепные цветы, дабы он принимал подвядшие за свежие, и наоборот. Конечно, не каждый поддается внушению, но обычно внушаемых так много, что те, кто доверяет собственным глазам и собственному суждению, начинают чувствовать себя изгоями и задаются вопросом: быть может, они пессимисты, или ворчуны, или зазнайки?
— Извините, господин Лоос, но если в наше плюралистическое время кто-то выступит с утверждением, будто ему одному известно, что хорошо, а что плохо, что верно, а что неверно, то он и в самом деле зазнайка, и надо задать ему вопрос: где он берет критерии, которые, как он полагает, позволяют ему вынести объективное суждение?
— Вы косвенно подтверждаете мое мнение, — сказал Лоос. — Вы тоже стремитесь соответствовать духу времени. Сначала нам внушают, что все относительно, все зависит от вкуса и восприятия, а потом любого, кто с этим не согласится, объявляют зазнайкой или провинциалом.
— Ладно, — примирительно сказал я, — меня интересует только одно: на чем основана ваша шкала ценностей?
Лоос курил, пил и размышлял. Потом он сказал:
— Давайте вместо роз приведем в пример людей, на всех континентах и во все времена. Теперь, как и прежде, проще простого убедить людей из группы Икс, что люди из группы Игрек — просто крысы и их необходимо уничтожить. Если громко и долго об этом говорить, то найдется множество мужчин, которые только и ждут, чтобы их подстрекнули к убийству, и множество женщин, которые надсадными и визгливыми криками будут выражать свое одобрение. Такое положение дел я нахожу ужасным, а если вам все еще любопытно узнать, на чем основана моя шкала ценностей, то я должен удалиться.
Мне неприятно, что он грозится уйти, сказал я, и вдобавок это излишне: мне никогда не пришло бы в голову спросить собеседника, какие у него основания считать бесчеловечность бесчеловечностью. Я только хотел спросить его, Лооса, по каким критериям следует судить о тенденциях эпохи, о веяниях и модах, которые допускают самые разные оценки — в зависимости от точки зрения. О преступлениях речь не шла. А что до разговоров о «крысах», то тут я вполне разделяю его мнение. Но мне показалось, что он видит на Земле одни только ужасы, вот я и спросил, как и ради чего он выдерживает эту жизнь. Этот вопрос, естественно, подразумевает другой: существует ли для него что-то светлое и прекрасное?
— Еще как, — не задумываясь, сказал Лоос, — еще как существует, господин Кларин. Например, музыка. По крайней мере, так было до последнего времени — но, по сути, вопреки огорчительному опыту, который сложился у меня в этом отношении. Недавно я целую ночь слушал Моцарта, самые жизнерадостные и прекрасные его вещи, и тем не менее я не вытравил из себя ненависть к человечеству, не преодолел ее, напротив, музыка открыла мне, что красота не служит утешением, она лишь оправдывает скорбь. Правда, она заставляет меня забыть о происходящем вокруг, но тем больнее снова к этому возвращаться. Возьмите «Сотворение мира» Гайдна: в некоторых местах даже самая черствая душа не может удержаться от слез, однако ты не знаешь, что вызвало эти слезы — то ли прекрасная музыка, то ли прозвучавшая хвала Творцу, то ли разительный контраст между хвалой Творцу и изуродованным творением. Главное, что вы плачете, не правда ли, вы потрясены, растроганны, и поэтому осознаете, что вы не из камня, хотя…