Дерзкие параллели. Жизнь и судьба эмигранта - Эдуард Гурвич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из рассказа князя (и из протокола допроса его матери, который я привожу ниже, где все представлено ее глазами), из других источников, включая интернет, составилась довольно ясная картина, что произошло. Проводнику Пееву, ранее служившему в этих местах, было известно, что греки зимой охраняют этот участок границы плохо: когда выпадал снег, они жили в селениях и не выбирались оттуда даже для патрулирования. Болгарские же пограничники служили добросовестно. И когда заметили следы на снегу, пошли по ним. Увидев Пеева, они открыли стрельбу на поражение. Данчо спрятался за поваленный ствол и начал отстреливаться. Часть спины в коричневатом тулупе пограничники видели и усердно стреляли по цели. Данчо же, пристроив тулуп за деревом, отполз в кусты и скрылся. Из зимнего леса он вышел на дорогу и на ночных попутках добрался до Софии. Его бы не нашли, если бы в кармане тулупа, который он бросил, не затерялся обрывок квитанции на ремонт часов. По ней его вычислили, и, спустя три дня, арестовали. Заключив в Военную тюрьму, его били, пытали, но он никого не оговорил, никого не предал, не сказал ни слова, которое могло повредить другим.
Честно говоря, эпизод этот показался мне списанным из советского детектива о подвигах доблестных разведчиков, о чём я тут же сказал Никите Дмитриевичу. Оказалось, что всё рассказанное им о бывшем пограничном офицере документально зафиксировано в протоколах допроса. Ещё более интригующими и одновременно прозаичными оказались обстоятельства, по которым греческий проводник не встретил беглецов в установленном месте.
Много лет спустя, Никита Дмитриевич выяснил, что завязанный в побеге посредник, член американской миссии при Союзнической контрольной комиссии, позже ставший послом США в Болгарии, полковник Мейнард Барнс, получив оговоренную сумму, а она была огромна, решил сэкономить. Он не заплатил тому, кому предстояло идти на риск, а именно, проводнику, который должен был ждать их в Греции возле границы и проводить. С этим полковником, сохранявшим влияние в высоких сферах, Никита Дмитриевич мог встретиться, уже находясь в Америке. Но ему посоветовали не усложнять себе жизнь перед получением американского гражданства. Позже он рассказал об этом эпизоде в своих воспоминаниях и поместил там фотографию полковника. Сейчас они переводятся на английский язык, и, возможно, его дети прочитают про «папино посредничество». Ну, а встреча была бы лишней! Вряд ли она произвела бы на полковника впечатление.
Впрочем, вернёмся к воспоминаниям Никиты о тех трагических событиях, которые не стирает время:
– Болгарские стражи ринулись за нами по следам нашего проводника вглубь греческой территории. Их никто не остановил и они нас мгновенно обнаружили. Всех троих – отца, мать и меня – арестовали. Вскоре мы оказались в Военной тюрьме. Моя камера была последней в коридоре с глухими стенами. Собственно, это была не камера, а пенал, куда вмещался узкий деревянный лежак с соломенным тюфяком. Ни простыни, ни подушки, ни одеяла, к которым я привык с детства. Действительно, как вы говорите, из князей в грязь! Но я ещё не догадывался, какие испытания меня ждут! Узкий проход, по которому я ходил – два шага вперёд, два шага назад – поначалу угнетал ужасно. Высоченная дверь с небольшим, постоянно открытым оконцем у самого потолка. Через решётку в это оконце я угадывал дневной свет, пробивавшийся туда из окна в конце коридора. По нему примерно представлял себе время суток. Через коридорное окно я мог кое-что слышать из того, что происходило во дворе. Но лучше бы я это кое-что не слышал: крики избиваемых и звуки ночных выстрелов изводили меня не меньше, чем нахождение в одиночке. От безделья я спасался сном и вдруг обретённой способностью переноситься мысленно в ту прежнюю жизнь, где есть твой дом, твои родители, уроки, перемены в школьном дворе.
Однажды в камеру вошёл пожилой следователь и оставил мне Майн Рида и Карла Майя. Просто пожалел, наверное, меня. Он принёс эти две книги из дома. Я читал их днём и ночью. Других развлечений не было. Нет, не правда! Ещё одно заключалось в том, что я прислушивался к тому, что происходило за дверью. Обычно я слышал лишь тишину, но иногда в тюрьму приходил парикмахер и стриг заключённых у окна в коридоре, где было светлее. Самим заключённым говорить запрещалось, а цирюльник командовал: «Наклони голову!», «Повернись!» И вот однажды вдруг слышу: кто-то из тех, кого стрижёт парикмахер, насвистывает старый английский военный марш, любимую мелодию моего отца «It's a Long Way to Tipperary»! Я тут же продолжил насвистывать этот марш из своей камеры. Так мы оба узнали, что сидим рядом…
Прерву рассказ князя собственными детскими впечатлениями. Со времён эвакуации нашей семьи осенью сорок первого из Москвы я боялся тюрьмы. Дом на окраине Ульяновска, куда нас временно поселили, окнами выходил на женскую тюрьму. Помню просунутые сквозь решётки женские руки, какие-то жалостливые, тягучие песни, доносившиеся из камер ближе к вечеру, и мольбы ко всякому прохожему, чтобы тот бросил папироску заключённым или поделился тем, что несёт в авоськах. И много позже, в Москве, вплоть до самого моего отъезда в Лондон, я жил в доме напротив Бутырской тюрьмы. Из окон кухни я каждое утро видел зарешечённые окна камер. Так что всю мою жизнь тюрьма, как угроза, оказывалась рядом. Хотя, как выяснилось, я мало что знал о ней. В фильме о Никите Лобанове-Ростовском есть кадры, где он посещает свою Софийскую тюрьму спустя почти полвека. И комментирует, что никто не думал там о… безопасности заключённых: на окнах камер в многоэтажном здании не было даже решёток. Может быть, специально, чтобы заключённые могли выпрыгнуть с верхнего этажа и разбиться! Я же считал, что решётки ставят не в целях безопасности доведённых до отчаяния заключённых, а чтоб не убежали.
Но не только этим открытием удивил меня бывший узник тюрьмы, а ещё и виртуозным тюремным жаргоном. Он владеет им в совершенстве не только на болгарском, но и на русском языке по сегодняшний день! С тех пор Никита Дмитриевич умеет свистеть, как шпана! Если в тихий воскресный день вы будете прогуливаться по Ричмонд-парку и услышите пронзительный свист «Соловья-Разбойника», не пугайтесь: это князь, сунув два пальца в рот, зовёт пропавшую из вида свою милую собачку – она, по старости, туговата на ухо. Наверное, респектабельный облик князя, его репутация человека, разбирающегося в изобразительном искусстве, плохо вяжутся с его рассуждениями о тюрьме:
– Для большинства людей нахождение в тюрьме проходит несколько стадий. Первая – около 40 дней – это недоумение, непонимание, эмоциональное потрясение. После чего, если нет разъяснений, зачем посадили, и неизвестен срок, время начинает идти монотонно. И, бывает, люди тогда переосмысливают ценности жизни.
Но в Военной тюрьме мне, ребёнку, было не до переосмыслений. Там меня мучил голод. В день нам давали 120 грамм хлеба. Это было всё. Я разболелся. Тогда меня перевели в нормальную тюрьму – Софийскую Центральную для уголовников: там кормили лучше, и, главное, был лазарет. Утром давали тёплый чай из липы и 50 грамм кукурузного хлеба. На обед 150 грамм хлеба и похлебку вроде бы из фасоли. Вечером похлебка из той же фасоли и 100 грамм хлеба. Всего 300 грамм хлеба в день. Меня там даже лечили в тюремной больнице. Хорошо помню тюремный хлеб. Сырое тесто забивало желудок, но зато не чувствовался голод. В той тюрьме мне посчастливилось сидеть с ворами. От них я узнал много полезного – как перевозить валюту на теле, чтобы ее не нашли, как воровать по утрам в трамваях. Развлекал меня и язык, на котором изъяснялась эта публика. Я быстро взрослел.
Помню, однажды ко мне в камеру посадили одного очень красочного цыгана по прозвищу Аванта, которого поймали на воровстве. Он работал на фабрике галош и каждый день, уходя с работы, надевал дополнительную пару! Он не унывал и даже в тюрьме щеголял в элегантных галошах, которых во время войны не было ни у кого. Своими рассказами и непосредственностью цыган скрашивал мое заключение. Вскоре в этой большой тюрьме пришла и маленькая свобода: во дворе под навесом стояли сломанные, с погнутыми колёсами, велосипеды. Это был основной вид транспорта для милиционеров. Я был самый юный заключённый. Потому, вероятно, мне доверили привести велосипеды в порядок. В сарае с велосипедами стояли мешки с луком, который периодически мне поручали чистить. В камерах были окна без стекол, только с двумя железными перекладинами. Когда я чистил лук, Аванта протягивал руки из камеры, я подбрасывал луковицу и ему часто удавалось её поймать. Так мы добирали свой паёк.
А теперь о главном. Моя камера в этой тюрьме имела окно, которое выходило в тюремный двор. И вот в это окно я вдруг увидел маму. Аванту к тому времени осудили, отправив в лагерь, а в мою камеру привели, наконец, мою мать. Тут уж тюрьма показалась мне раем. Мама много рассказывала мне о странах и городах, о Лондоне и Париже. Мы сблизились с ней в этой тюрьме больше, чем дома…