Мост к людям - Савва Евсеевич Голованивский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец звякнул колокольчик, возвещая начало вечера. Уходя на трибуну, Бабель многозначительно ткнул себя пальцем в грудь.
— «И он стал на ту п’едесталь, на которое стоял сам!» — торжественно процитировал он одно из изречений ребе Менахэма и поднялся на трибуну.
Я слушал прекрасное чтение прекрасного рассказа «Соль» и думал об Одессе, которая в течение второго десятилетия XX века вывела в своем гнезде целую плеяду блестящих литературных талантов: Багрицкий и Олеша, Инбер и Катаев, Ильф и Петров! Чуть позже — Микитенко и Кирсанов. Веселый южный город показал миру свой роскошный выводок. Это был щедрый взнос в сокровищницу советской культуры, внесенный к тому же с размахом истинного обитателя благословенного юга. Бабель был, пожалуй, самым крупным из этой плеяды.
Недаром Горький назвал его лучшим стилистом в русской послереволюционной литературе. И конечно же недаром, ограждая своего любимца от несправедливых нападок критики, великий писатель указывал на важнейшее качество «Конармии»: если кавалерийский командир украшал груди бойцов своими наградами снаружи, то Бабель украсил их изнутри, показав миру духовное величие солдат революции.
Зал наградил писателя громом рукоплесканий. Исаак Эммануилович появился за кулисами раскрасневшийся, но, видимо, довольный. Вытирая белоснежным платком лицо, он сказал, обращаясь к нам, тоже хлопавшим в ладоши:
— Ну как, ничего? Как сказал ребе Менахэм: «Посмотрите на воробью, которое сама добывает свое пище!»
Мы вышли гурьбой на улицы ночной Одессы. Свернули на Дерибасовскую, а затем на Пушкинскую. Все шумно переговаривались и состязались в остроумии. Бабель шел молча, как бы утомленный недавним чтением своих рассказов. Меня же не покидало ощущение странного несоответствия внешнего облика этого человека с тем, как, на мой взгляд, должен был выглядеть знаменитый писатель. Казалось, что это не служитель муз, а скромный участковый врач, который сейчас достанет стетоскоп из своего потертого докторского саквояжа и скажет ободряющее слово пациенту.
После этого я долго не видел Бабеля и встретился с ним лишь в 1933 году в Минске, на пленуме Оргкомитета будущего Союза писателей, посвященном вопросам поэзии.
Это был один из характерных для того времени пленумов, практическая полезность которого определилась главным образом множеством незабываемых встреч, знакомств и кулуарных разговоров. Дружбы, завязанные в те годы, в частности и на этом пленуме, принесли много пользы: они сблизили поэтов разных республик, обогатили каждую из литератур рядом взаимных переводов и приобщили миллионы разноязычных читателей к подлинному знанию находящихся по соседству поэтических богатств. Не после этого ли пленума появились блестящие переводы Бориса Пастернака и Николая Заболоцкого грузинских поэтов, а Александра Прокофьева и Николая Брауна — украинских? Здесь, в Минске, собрались поэтические столпы нашей огромной страны, а атмосфера доброжелательности и взаимных поисков близких по духу стихов и людей не могла не принести плодотворных результатов.
Были здесь не только поэты, но и почти все крупные писатели — и среди них Бабель.
В один из вечеров, после очередного заседания, мы собрались в большом ресторане, закрытом в эти часы для посторонних посетителей, — он обслуживал лишь участников пленума. За столиком мы сидели вчетвером — Сосюра, Микитенко, Антон Дикий и я.
Дикий был колоритнейшей фигурой. Черный, как цыган, с небольшими усиками и клинообразной бородкой, с глазами быстрыми и горящими, он, казалось, был в постоянной готовности к очередной авантюре. К писателям он имел, собственно говоря, косвенное отношение, хотя издал небольшую книжицу довольно посредственных стихов. Зато слыл весьма талантливым фантазером и несметное количество необыкновенных историй, тут же выдуманных, рассказывал увлекательно, со множеством характерных деталей, придававших им черты правдоподобия.
Вот и сейчас он рассказывал нам удивительно смешную небылицу, якобы случившуюся с ним во время гражданской войны. Помнится, речь шла о поросенке, сыгравшем важную роль в боевой операции партизанского отряда. История была, как всегда, увлекательная и комичная, а колоритные детали поражали и захватывали.
Вдруг я почувствовал, что сзади кто-то стоит. Оглянувшись, увидел Бабеля и Пастернака. Большие глаза Бориса Леонидовича сверкали от восторга, а лицо Бабеля, наоборот, восхищения не выражало. Микитенко потеснился, кивнув на стул между Диким и Сосюрой, а я поднялся, собираясь предложить свое место, но Пастернак замахал руками, призывая нас не мешать Дикому рассказывать, а ему слушать.
Когда Дикий закончил и хохот улегся, Бабель тихо произнес:
— И попадаются же, черт возьми, счастливые люди на земле! Годами иной мучается, выдумывает всякие штуки, а тут человек все это выкладывает, словно Ротшильд из кошелька!
— Да что там! — осклабился польщенный рассказчик. — У меня таких историй хоть пруд пруди!
— Послушайте, Дикий, вы же уголовный преступник! Рассказ нужно продиктовать стенографистке!
Дикий самодовольно усмехнулся, а мы, трое сидевших с ним за столом, многозначительно переглянулись. Дело в том, что незадолго перед этим Микитенко уже уговорил Дикого записать свое очередное сочинение. Когда он это сделал, стало ясно, что рассказа не получилось. Тогда его переписал наново сперва Микитенко, а потом Первомайский. Однако даже два талантливых писателя не в состоянии были исправить то, что было написано одним бездарным.
Исаак Эммануилович ничего этого не знал. Он имел в виду себя, когда сказал, что «годами иной мучается, выдумывая всякие штуки». Но Дикий не был этим «иным», им был именно Бабель, замечательный алхимик слова, умевший превратить житейский анекдот в литературное золото высокой пробы.
Как это удавалось, трудно было понять. Читая его и восхищаясь удивительной выразительностью и точностью каждого слова, я не мог себе представить оборудование его лаборатории. Но невольное признание о длительных муках проливало некоторый свет и кое-что объясняло.
Откровенно и доверительно он рассказал о своих муках позже, с трибуны Первого съезда писателей. В то время Бабеля упрекали за длительное молчание; находились и такие, кто клеймил его словами, весьма напоминавшими обвинительное заключение. Почему, дескать, молчит? Может быть, просто отмалчивается? Во времена партизанской романтики, мол, писал, а наступил час прозаической борьбы — и вот, помалкивает. Даже его талантливый земляк Семен Кирсанов, отвечая, как все одесситы, вопросом на вопрос, недоумевал, правда умеряя при этом страсти и стараясь навести на единственно верное объяснение:
Не надо даром зу́брить сабель,
меня интересует Бабель,
наш знаменитый одессит.
Он долго ль фабулу вынашивал,
писал ли он сначала начерно
иль, может, сразу шпарил набело, —
в чем, черт возьми, загадка Бабеля?..
А невысокий плотный человек с круглым улыбающимся лицом и очками на умных насмешливых глазах медленно прохаживался рядом с трибуной, заложив руки за спину, и, словно рассказывая очередную историю из жизни обитателей одесской Молдаванки, тихо